Боги действовали. Ничто на земле не может выдержать столько таких бурь. Паха Сапа знал, что подобная буря (эта черная метель, этот въедливый пыльник, этот громадный вал) не по силам изнеженным, жирным, возносящим молитвы своему Богу вазичу. Паха Сапа знал природу как свои пять пальцев, и эта буря, все бури нарастающей силы, о которых он читал, сюжеты о которых видел в киножурналах, которые в более мягкой форме испытал на собственной шкуре в Южной Дакоте, – они не были частью природы. Не было таких природных циклов в истории Северной Америки или даже мира, чтобы подобные ветра дули месяцами, чтобы годы такой засухи следовали один за другим, не было таких визжащих, воющих, роящихся стен удушающей смерти.

Это боги его народа говорили вазичу: уходите отсюда навсегда.

Паха Сапа безмолвно рыдал под своим платком, рыдал главным образом от облегчения при мысли о том, что ему не придется стать проводником уничтожения вазичу. Он состарился. Он устал. Он слишком хорошо знал врага. Он хотел, чтобы эта чаша миновала его… и пока она его миновала.

В его сердце, голове, груди бубнил призрак Длинного Волоса. Теперь Паха Сапа, конечно, понимал слова (он мог их понимать большую часть своей жизни – со времен Кудрявого, Седьмого кавалерийского и сражения на Тощей горке), но сейчас он решил не слушать.

Вдруг левая рука Паха Сапы схватила пустоту – они дошли до тыльной стороны дома.

Он затащил тело Хута через высокий нанос в благословенную подветренную сторону дома, защищавшую от бури.

Но и здесь в воздухе кружились комочки земли, набивались повсюду, не давали вздохнуть, и облегчения не наступило. Паха Сапа поднес свободную руку к залепленному землей лицу и постарался открыть веки, склеенные грязью и обжигающими частичками.

Ничего. Он, без преувеличения, не мог видеть своей руки всего в нескольких дюймах от лица. Молния запрыгала, обвиваясь вокруг него, – от невидимого водосточного желоба к невидимому шесту для бельевой веревки, от невидимого насоса к невидимому гвоздю в крыльце, к так и не увиденным им ограде или калитке в двадцати футах. Молнии и статические разряды прыгали и метались вокруг, но при этом ничего не освещали.

Паха Сапа потащил тело Хута вперед, прижимаясь правым плечом к стене дома. Теперь, когда ветер не толкал его сзади и не валил с ног, как на дорожке, он совсем потерял ориентацию. Если бы не стена дома, он упал бы лицом вниз и никогда не поднялся.

Он вдруг понял, что откуда-то спереди доносится бешеный грохот, словно кто-то стоит в роящейся темноте и стреляет из тяжелой магазинной винтовки или пулемета. Паха Сапа подумал о своем сыне.

Пока бешено колотящаяся в петлях сетчатая дверь не ударила его по голове и чуть не сшибла с ног, Паха Сапа так и не смог определить источника этих взрывов. Он подпер дверь телом Хута и попытался открыть тяжелую вторую дверь. Либо ее заело, либо она была заперта.

Паха Сапа навалился плечом, всем своим весом, вкладывая в это движение все оставшиеся у него силы.

Тяжелая некрашеная дверь со скрипом подалась внутрь, откидывая нанесенную внутрь землю.

Паха Сапа нагнулся и затащил Хута внутрь, а потом с силой захлопнул дверь.

Вой стих на несколько децибел. Поначалу Паха Сапа решил, что внутри такая же темнота и черная метель, как снаружи, и промозглый холод, – но потом он увидел что-то вроде слабенького мерцания. Словно пламя костра с расстояния в несколько миль.

Таща за собой стонущего Хута, он двинулся в том направлении.

Это была керосиновая лампа на полу кухни не далее чем в шести футах. Мерцание ее на глазах ослабело и исчезло, но Паха Сапа все же успел разглядеть лица сидящих вокруг лампы – только лица, тела оставались в темноте, и заляпанные грязью одежды были не видны: лица худого как жердь фермера с усами щеточкой и его еще более худой жены, трех их детей и широко распахнутые глаза Линкольна Борглума и Реда Андерсона. Они все сгрудились вокруг едва мерцающей лампы на полу, словно средневековые идолопоклонники вокруг какого-то священного артефакта.