Он слышит крик и бросается в спальню. Жена поднимает с подушек лицо, обрамленное черной копной волос с проседью, и спрашивает: где ты был, Яков? В ее голосе нет ни тени сомнения или робости, он все так же властен: где ты был, Яков? Мне надоело тебя ждать. Я не Яков. Вы с Яковом развелись. Я твой муж, Георгий. Она смеется, она постукивает пальцами о постель: садись, мол. Красный лак на ее ногтях сверкает, ей сделали маникюр два дня назад (она расстраивалась, если краска облуплялась). Этими краснокоготными пальцами она сорок лет варила, стирала, гладила, перепечатывала его стихи (каждый раз – в трех экземплярах) на старой черной машинке, взамен которой отказывалась купить электрическую.

Посиди со мной, Яков, говорит она. Я соскучилась.

Да какой я Яков, вздыхает он. Яков был, да сплыл.

Они познакомились в Приморском, куда Валентина приехала со своим первым, донельзя советским мужем, с обязательными лысиной и пузцом, Яковом Алексанровичем, который появлялся на каждую трапезу в сером костюме с галстуком и который уехал с полсрока по скучным, важным служебным делам, не успев даже приревновать жену к Георгию Ивановичу. Георгий Иванович казался ему мальчишкой, затершимся в круг обожателей его жены, – но ведь он и взял ее, дочь врагов народа, за восхищение юношей и зависть других женщин, за продолговатые глаза, за волосы, густые и блестящие, как шкурка дикого зверя, за тяжелые груди и бедра, полные тайной неги. Она была его сад, его мать сыра земля; ему не приходило в голову, что она может изменить точно так же, как изменила бы любая вертлявая женушка.

Ты кто ж тогда? Кто ты? Львиная маска лица вдруг искажается испугом.

Я твой муж, Георгий. Разве ты не помнишь? Приморское? Уже второй час, помнишь, у Маяковского, уже второй, должно быть, ты легла…

А может быть, и у тебя такое, говорит жена. Она помнит стихи, но не может вспомнить его лица.

Когда-то они сидели ночью на пляже, было тепло и светло от луны, лунный двойник покачивался на волнах, звезды пели, вращаясь. Полное, загорелое плечо Валентины касалось его худого плеча. Он читал ей позднего Маяковского, отчаявшегося и корявого. Он видел ее аристократический профиль, он хотел доказать ей, что Маяковский был величайшим поэтом, он хотел познакомить ее с Лилей Брик, с друзьями-поэтами, прочитать прилюдно стихи, посвященные ей, Валентине, своей новой музе. Валентина назвала Лилю Брик коротким неприличным словом и отказалась. Он продолжал читать: я не спешу и молниями телеграмм, он смотрел на ее саркастическую улыбку и хотел согнать ее, эту усмешку, чтобы она не мешала трагическим словам поэта. Он не знал, как это сделать, чтобы не обидеть Валентину, и не нашел ничего лучше, чем наклониться к ней и удариться в нее губами. Ее мягкий рот раскрылся под натиском, и спустя минуту она сказала: кончай декламировать, ты же просто хочешь заняться этим («это» – возбуждающее, порочное слово тех лет).

Это произошло прямо там, на песке, неожиданно и ошеломительно. Ему казалось, что он только хотел объяснить ей, как красивы стихи, и что похоть не существовала тогда в нем или не осознавалась как похоть. Он думал, что в ту ночь Валентина, падая навзничь и делая его рабом на всю жизнь, просто поддалась мгновенной прихоти, усталости от партийного мужа или желанию снова почувствовать себя юной. Но Георгий, в свои двадцать два года уже авангардист, уже любимец публики, уже головная боль для писательского руководства, Георгий погружался в это тело безвозвратно и навсегда – как самоубийца в море, как безумец в зыбучие пески.

* * *