Я ненавидел своих «соучеников» (однокашников? коллег?). Ненавидел до звона в ушах, до пелены перед глазами, до спазмов в горле и крошащихся от постоянного стискивания зубов. Не знаю, надолго ли хватило бы моего упрямства, если бы не «зверское избиение членов преподавательского состава», по выражению доблестной администрации. «Хорошо еще, надругательство не приписали», – цинично подумал я, в последний раз направляясь к выходу. И осекся мысленно: пусть не теми словами, не в той ситуации, но – омерзительный половой юморок все-таки прилип ко мне. С каким же наслаждением я хрястнул тяжеленной дверью о трухлявый косяк и вышел за территорию училища! Свобода!

Дома были тихие слезы матери и ее же уверения в предопределенности моего будущего: я буду дворником, мусорщиком, ассенизатором и бомжем, а самое страшное, что скоро непременно стану солдатом, и уж тогда мне отобьют все внутренние органы, переломают кости и отравят. Я бодро просил маму успокоиться и дать мне денег в долг. Последнее ее заинтересовало, и, прервав причитания, она подозрительно осведомилась, зачем это мне деньги, на что я изложил матери план, тщательно продуманный по дороге домой. В Российскую армию мне тоже не слишком хотелось. Поохав, она согласилась, и я, вооружившись большей частью маминых сбережений и отцовской записной книжкой, уселся у телефонного аппарата. Через полтора часа выяснилось, что имеющихся в моем распоряжении денег на справку о хронической болезни никак не хватит, и максимум, на что я могу рассчитывать, это год отсрочки. Как ни странно, мысль об Израиле возникла у меня только после того, как я положил трубку и задумался об отпущенном мне годе. Нет, до этого мы, конечно, говорили с мамой о возможности репатриации, но это было, когда я еще учился в школе, а отец был жив. Он даже слышать не хотел ни о каком отъезде, из-за этого между родителями было несколько ссор, причем мама напирала на мое будущее и отсутствие перспектив в России, а отец защищался тем, что с такой светлой головой, как у меня, я пробьюсь где угодно. Скорее всего, папа, русский по национальности (еврей я по маме), понимал, что в Израиль нужно ехать только мне, по одной из многочисленных программ еврейского агентства «Сохнут», отправляющего блудных детей Израилевых на историческую родину, но, зная, что мать воспротивится этому со страшной силой, откладывал такой разговор на потом.

Он так и не успел поговорить с ней; а после смерти отца сама идея о том, чтобы куда-то уехать от его могилы, могла показаться маме кощунственной. Я и сам не думал об Израиле до того самого момента, пока не положил трубку телефона на смешные прямоугольнички рычажков. Год? Что ж…

Следующая неделя была аховой: я разрывался между поликлиникой, районной больницей, конфетно-коньячными покупками и военкоматом. В перерывах между этими мотаниями искал работу и успокаивал мать. В итоге все утряслось: три справки, усеянные лиловыми печатями, обеспечивали мне год спокойной жизни, а районный толчок, с легкой руки моего друга Мишки, приобрел нового торговца вполне популярным секонд-хендом – преимущественно детскими ношеными вещами западного производства. Мой хозяин, русский мужик с костромским акцентом по имени Гриша, колоритно выделяющийся среди прочих Арменов, Мамук и Хасанов, брал эти вещи мешками по весу, то есть по единой (очень низкой) цене за килограмм шмотья. После чего привозил утрамбованные до консистенции камня товары нам, «реализаторам» (коих у него было не меньше тридцати в разных точках города), а уж мы принимались расправлять, проветривать, развешивать и раскладывать продукцию согласно своим представлениям о товарном виде вещей. Уж не знаю, где Гриша закупался, но, без сомнения, делал он это незаконно, и именно поэтому местные толчковые менты лишь сыто жмурились, глядя на мой прилавок: ушлый Гриша купил их с потрохами. За работу я получал десять процентов от выручки, харчи мои, плюс из зарплаты вычиталась четверть стоимости аренды прилавка. Так я и работал, с восьми до шести стоя или сидя в тесном, пропахшем пылью и ношеными вещами закутке за прилавком на втором по величине из городских толчков.