Те дни были на удивление солнечными, и, если позволяла погода, мы опускали крышу «Мерседеса», который, превратившись в кабриолет, был больше похож на воздушный грозный корабль, спустившийся с неба, чем на машину, способную ездить по земле. Конечно, мы не могли постоянно находиться в дороге, и, по примеру Кале, останавливались в мелких гостиницах, где, самое большее, проводили сутки, а потом снова отправлялись в путь. Я очень хотел поговорить с Эл. Но после Кале эта идея казалась еще более странной, чем прежде. Мне хотелось узнать новости о ее брате, Стиве, с которым я какое-то время дружил, в годы нашей учебы в Итоне. Но как бы я ни старался, все мои вопросы о нем Элис настойчиво игнорировала: пожимала плечом и отворачивалась к окну.
После остановки в Кале она вела себя так, что я не мог ее понять. Конечно, было бы лестно думать, что так на нее подействовал мой поцелуй, – то, о чем я хотел бы пожалеть, но никогда не жалел, потому что с первого дня нашей встречи в кабинете Баве, и позже, наблюдая за ней, когда она с удивлением рассматривала маску в чалме над памятником королевы Анны, я хотел этого, хотел ее поцеловать; но я уверен, что не эта моя «вольность» была причиной ее переменчивого настроения.
Она смеялась и грустила, впадала в задумчивость или часами сидела почти неподвижно, накручивая на указательный палец длинную прядь волнистых волос. Может быть, так проявлялось ее волнение перед тем, с чем ей предстояло встретиться в Германии, а может, это было совсем не так. Иногда мне казалось, что я слишком много думаю, и что можно было бы, хотя бы на некоторое время, разрешить себе быть таким же свободным, как Эл. А она выглядела именно такой, – свободной и легкой, несмотря на все тревоги, раздирающие ее изнутри. И я завидовал ее свободе и наивности. Я забыл, что такое бывает. Но так было, действительно было. И если когда-нибудь кто-то вспомнит о нас, о тех, кто выжил или погиб в это беспокойное время, мне бы хотелось, чтобы они знали, что мы часто были счастливыми во время войны.
Даже Баве, получивший тяжелейшую контузию на полях Первой войны, и поражение газом, от которого он лишился половины лица, и потому вынужден был носить лицевой протез, и даже я, почти не помнивший себя прежним, – вольным мальчишкой, который творил всякие глупости, и форма Итона нисколько тому не мешала. Несмотря на все, что происходило с нами и вокруг нас, мы оставались людьми, желавшими любви и жизни.
Один день, – это было в Ганновере, почти в финале нашего автомобильного одинокого ралли, – Эл была особенно веселой. Мы остановились на обочине шоссе, и уже по привычке убрав крышу «Мерседеса», наслаждались солнцем, берлинером и горячим глювайном. Время словно остановилось, мы щурились от солнечных лучей, и Эл, наконец-то разговорившись, запрещала мне поднимать крышу автомобиля, со смехом отталкивая мою руку, если я хотел нажать на кнопку, чтобы закрыть машину. Убрав остатки еды в дорожную корзину, она устроилась на переднем сиденье и смотрела в небо. Между нами была та тишина, которая, возникнув, перерастает в доверие. Признаюсь, тогда я позволил настоящей минуте увлечь себя и просто сидел за рулем, ни о чем не думая. Как вдруг Эл вскрикнула и перегнулась через дверь «Мерседеса».
– Ты видел?!
Помню, я нахмурился и отрицательно покачал головой: я ничего не видел, мне было слишком хорошо в ту минуту, впервые за последние девять «взрослых» лет, что я провел в разведке. Эл выгнулась снова, указывая пальцем вверх, в небо, но все, что видел я – это ее счастливая улыбка, блеск глаз и плавные линии тела.