Он читал Анри Шарьера, Леона Юриса, Форсайта, а она Седар Сегнора, Герберта Маркузе, Германа Гесса. Ей нравились фильмы Бергмана и Антониони, а ему Джона Форда и Давида Лина.

– Тогда получается, что ты… как бы … и не сторонница свободной любви?

– Конечно… В любви каждый делает то, что ему больше всего нравится. И потому я это не делаю…

– Но это – абсурд! Тебе так не кажется? Мы живем в двадцатом веке. Занятие сексом уже не считается смертным грехом, наоборот, рассматривается как нечто вполне логичное и естественное.

– Ну… в принципе согласна… Если хочется заняться любовью, что ж этого не сделать. Проблема в том, что я этого не хочу… Неужели это выглядит, как преступление? Или, чтобы следовать моде, я должна делать то, что мне не хочется?

– Конечно же, нет !.. Я вовсе не это имел в виду, – запротестовал он. – Просто… когда чувствуешь необходимость – не нужно сдерживаться…

– Слушай, когда твои предки ложились спать в ночных рубашках и занимались любовью через простыню с разрезом, то мой народ уже во всю практиковали нудизм и свободную любовь, причем весьма охотно и на каждом перекрестке и повороте… Поэтому это можно рассматривать как «конфликт поколений». Ты протестуешь против привычек своих предков, я – против своих. В обоих случаях мы считаем наших предков… ну, вроде как, «дикарями»… Наверное, настоящая культура и цивилизованный подход скрываются где–то посередине, между твоими и моими представлениями.

– И чтобы нам не поискать эту середину? – хитро улыбнулся он.

– Думаю нам и года не хватит, чтобы найти ее… Хочешь подождать?

Давид ничего не ответил. Они остановились и молча любовались ночным городом.

Светало.

Он продолжал лежать там же, без движения, словно мертвый. В редеющем сумраке можно было разглядеть контуры деревьев, цепей и скованных рук, тонкую струйку крови, сочащуюся из раны на лбу, и стекающую в глазницу, где уже скопилась достаточно, чтобы перелиться через край и прочертить густую, темную линию вдоль носа, через губу, рядом со ртом и исчезнуть внизу, под подбородком, на шее, а затем и на земле.

Вдруг рядом появились тяжелые башмаки Сулеймана. Он молча посмотрел на распростертого у его ног негра, потом поднял глаза.

– Это ты его так?

Она кивнула головой и вся сжалась, закрылась руками, когда увидела, как он поднял свой длинный кнут.

Но наказание предназначалось не для нее, а для человека, лежащего без сознания на земле. Размахнувшись, он ударил его с необыкновенным ожесточением, потом еще раз, и еще…

– Проклятый негр! Мерзкий сукин сын! – взревел он. – Я же тебе запретил! Слышишь?! Запретил, запретил!..

И продолжил хлестать изо всех сил, пока удары, от которых кожа разлеталась клочьями, не привели его в чувства. Амин заворчал и вдруг одним прыжком поднялся на ноги с такой ловкостью, словно и не валялся без сознания только что, и, сорвавшись с места исчез, в кустах, а возмущенный суданец погнался за ним следом.

– Я тебя убью! – орал он, пытаясь нагнать несущегося через кусты Амина. – Я тебе яйца отрежу, если попробуешь еще раз, слышишь меня? Я тебя кастрирую, грязный негр!

Догнать быстроного Амина не получилось, и запыхавшийся суданец вернулся взбешенный, поднял всех: и надсмотрщиков, и заключенных, молча следивших за происходящим.

– Любого, кто осмелится дотронуться до нее, кастрирую, – отчетливо произнес он. – Кто бы он не был… – извлек из ножен свою длинную гумию и продемонстрировал с угрожающим видом. – Я уж и счет потерял скольких негров оскопил ей. Все евнухи во дворце шейха прошли через мои руки, а нужно будет, так еще сотню подрежу…

Я вас научу сдержанности, свиньи поганые. У вас в мозгах только одно – трахаться как грязные животные… А сейчас: становись! и марш отсюда! – приказал, щелкнув кнутом по спине одного из рабов. – Вперед, чертовы негры, сборище бесполезных людишек!..