– Да ты что делаешь?! Улыбнись немедленно, все же видят твою злую рожу!!!
Я послушался, так как человеком, по сути, был послушным, и широко-широко улыбнулся, выпил водки.
Радка подложила на тарелку кусок осетрины, розовой ветчины, пару ложек какого-то сложного острого салата.
– Морковки с грецкими орехами подложи ему, Радочка, он такого, наверняка, еще никогда не пробовал! – неожиданно приняла живое участие в составлении моего праздничного меню директорша «табачки». Сама она уписывала за обе щеки бутерброды с красной икрой и раковые шейки. Водка мне ударила в голову, я нагло принялся разглядывать двадцатилетнюю дочь директорши, Наденьку, сидевшую рядом с матерью и оживленно о чем-то болтавшую со своим соседом, незнакомым мне мужиком лет сорока. Так что наблюдал я Наденьку в профиль, с пьяным умилением любуясь ее маленьким ушком, имевшим органичное продолжение в виде отороченной золотым кружевом тяжелой изумрудной капли. Я почему-то даже подумал, что изумрудная капля эта – чья-то окаменевшая слеза, и может быть не абстрактная «чья-то», а слеза некурящей части человечества, оплакивающей безвременно погибших от рака легких курильщиков. Людские горе и боль преломившиеся в прозрачной слезе изумрудной сережки, бросали на матовую наденькину шейку сполохи тревожного зеленого огня. Я поймал себя на неприятном факте, что мне вдруг все вокруг начинало казаться тревожным. Но кто-то, кажется, из мурманских гостей провозгласил новый тост, опять пришлось выпить водки, и поднимавшаяся непонятная тревога немедленно улеглась. Я невольно превратился в милого, веселого, непосредственного собеседника, активно принялся подкладывать сидевшим рядом женщинам закуски, подливать вина, пытался острить и заставить влюбиться в себя изумрудоухую Наденьку. Радмила не замечала моего неуклюжего флирта, увлеченная оживлённой беседой на пустяковую тему с наденькиной матерью.
Подали горячее: зеленый бухарский плов: нежный, истекающий янтарным жиром рис, пересыпанный оранжевой морковкой и поджаренными до золотисто-коричневого цвета кусками баранины, и гигантскую, курившуюся белым паром, розовую семгу, обложенную артишоками. На трех отдельных блюдах внесли горы сочных ломтей жареной свинины и говядины. У меня разыгрался зверский аппетит, как и у остальных гостей, и я с удовольствием отметил, что юбилей, скорее всего, получится на славу.
– Ешьте, ешьте – не стесняйтесь! Еще будут пельмени и шашлыки! – раздался зычный голос тещи, я благосклонно взглянул на нее и меня, как громом поразила парадоксальная деталь – выражение плохо скрытой растерянности в темных глазах именниницы. Она сразу поняла, что я заметил эту нечаянную растерянность и почти зло крикнула мне:
– Валька, что рот разинул, подкладывай себе и Радке побольше!
– Конечно, конечно, Антонина Кирилловна! – поспешил успокоить я тёщу, проворно загребая широкой серебряной ложкой щедрые порции плова себе и Радке, и, одновременно, с необыкновенной гадливостью чувствуя, как возвращается она – моя странная безосновательная тревога. Я бросил быстрый взгляд на Антонину Кирилловну, сама она на меня не смотрела, что-то бодро кому-то орала. Ее голые полные плечи, показалось мне опять же на миг, будто были покрыты тончайшим слоем бирюзового лака. «Она, наверное, с каким-то химическим красителем», – подумал я о черной шали, – «Всё белье в шкафу перемажет – вот будет крику-то! Чёрт возьми, угораздило же меня на этих цыган попасть!» И тут же противное, жирное, бельмастое лицо, напрочь заслоняя лица подвыпивших гостей, включая хорошенькое личико Наденьки и строгий заботливый лик Рады, возникло перед глазами и лукаво подмигнуло мне. Из электрического света и ароматных испарений бараньего плова сплавились четкие контуры жутких серебристых ваз и скибки толстых персидских, а может и не персидских, но наверняка ворованных ковров. Я знал, что сильно побледнел, я вздрогнул всем туловищем, расплескав бокал с вином. «Ва-а-ля, ты – пьяный!», – пропустил я мимо ушей вескую реплику жены, но все же сумел взять себя в руки и сравнительно спокойно согласиться с ней: «Да, пожалуй, на сегодня хватит». Она взяла меня за щеки ладонями, повернула лицом к себе и губы ее изобразили нечто наподобие воздушного поцелуя, но вместе с тем, с них сорвался едва слышный вопрос: «Тебе плохо?». «Нет, малыш (так я давно её уже не называл), мне очень хорошо, не волнуйся». В глазах жены мгновенно распустились яркие цветы приятного удивления и горячей признательности, а я, скажем так, с нарастающей отрешенностью осознавал моральную неприемлемость того выбора, какой сделал на базаре. Как бы ни складывались мои отношения с тещей, я не имел права на пятидесятилетний юбилей преподнести ей подарок из реестра вещей, более чем вероятно, находившихся в розыске! Да и почему, собственно, именно – чёрную, а, например, хотя бы не белую шаль я выбрал?! И почему никто не обратил на столь нарочито выпяченный штришок моего подарка никакого внимания?! Хотя нет, не в том дело, что шаль могла оказаться ворованной, и что она черная, а не белая, на базаре, в конце концов, может все ворованное, да и Радке, и тёще она понравилась, а – в том, что холодная, юркая и неуловимая, как ядовитейшая морская змея, мысль то и дело опасным хороводом кружила вокруг моего сознания, слегка на миг касаясь его, больно обжигая и порождая мучительно болезненную тревогу.