Демонстративная осведомленность, которую выказал господин Зыменов, нисколько в тот момент меня не удивила, ведь человек я все-таки известный, и разных сплетен и слухов обо мне ходит довольно много, на что я и указал своему попутчику, продолжая сомневаться, что мы где-либо пересекались.
– И все же я могу убедить вас в обратном, – настаивал он.
Ехать нам было еще долго, а газета, которую я пробовал читать до появления господина Зыменова, оказалась чудовищно скучной (единственная интересная статья раскрывала мрачную тему роста самоубийств в Городе, но углубляться в нее не было настроения), поэтому, рассчитывая хоть как-то скрасить путь, я ответил специалисту по гриму согласием:
– Что ж, попробуйте.
Тут он словно фокусник извлек из своего обтягивающего фигуру сюртука парадоксально огромный талмуд, который ну никак не должен был поместиться под одеждой, не выпирая.
Не мог, но все же поместился, раз он оттуда его достал.
Книга эта была в кожаном болотно-зеленом переплете, и почему-то мерзко, трупно воняла. Когда Зыменов открыл первую страницу, мне даже показалось, будто воздух преломился и задрожал от исходящих от бумаги миазмов.
Я достал из кармана платок и, прикрыв нос, поинтересовался, почему от фолианта исходит такое зловоние:
– Потому что она о вас, – ответил Зыменов и, водя по строчкам пальцем, начал читать.
Во время чтения преобразившийся вдруг голос моего попутчика и его манеры пугали: он то гнусавил над книгой, как над усопшим монах, то, вперившись в меня вспыхнувшим голубым пламенем глаз, бормотал ее по памяти, словно изрекающий пророчества сумасшедший оракул. Произнося диалоги, он со злобной гениальностью дьявола вживался в роль: вот он неотличим голосом и интонациями от моей покойной матушки, вот сыплет колкостями точь-в-точь как соперник по писательскому ремеслу, а вот бросает слова предательства как бывший лучший друг. А вот он – уже почти что я, только черный аурой и какой-то ужасный.
Содержание книги было возмутительным и оскорбляло. Причем, я не могу сказать, что факты, в ней отраженные, были воспроизведены не точно. Напротив – они были исключительно достоверны и даже последовательно выстроены с точки зрения дат. Но если бы эти факты просто сухо описывались… Нет, в дополнение к этому Зыменов давал каждому из них свое извращенное, ядовитое и гадкое толкование. По его мнению, любое предпринятое мной в жизни действие имело некий гнусный подтекст, двойное дно и дурно сказывалось как на мне самом, так и на моем окружении. В мерзкой книге я представал человеком, движимым исключительно низменными инстинктами и укоренившимися в душе пороками. Мораль моя, по мнению Зыменова, была полностью отравлена, а мотивы всякого поступка безобразны. А еще (и это самое худшее) в книге я был не поэтом вовсе, а бездушным авантюристом, который пишет свои стихи не сердцем и искрой таланта, а мошеннической ловкостью ума и рук.
– Впрочем, книга еще не дописана, но я над этим работаю. Когда-нибудь она обязательно будет издана, – подытожил Зыменов своим прежним тусклым голосом, захлопнув книгу и неведомо как бесследно спрятав ее в подогнанном под фигуру сюртуке.
Не стесняясь в выражениях, я высказал Зыменову, все, что думаю о его писанине. В частности, назвал рукопись пасквильной и лживой.
– Единственная зримая для вас ложь, которая имеется в этом купе, – отвечал специалист по гриму и гадливой прозе, – напечатана в газете. В статье про самоубийства написано, что их с начала месяца в Городе зафиксировано девяносто восемь. Но сразу после того, как вы покинули купе господина Нестреляева, его навестил я, и мы условились, что их на самом деле девяносто девять. И, кстати, в Город мы только что въехали.