В медицинской маске – лицо прикрыто, видны только одни глаза, – она скупо и сдержанно отвечала на мои вопросы. А я был молод и, вероятно, глуп, потому что спрашивал с микрофоном в руке о том, о чем нельзя было спрашивать эту женщину. После «общих» и необходимых вопросов я вдруг выдал «в лоб»: «У Вас есть сын?» – «Да. Ему сейчас восемнадцать». – «Это возраст призыва… А что, если он попадет сюда, в Афганистан?» И она, наверное, боявшаяся этого больше всего на свете, видевшая вокруг боль и смерть, лишь немного промедлила с ответом, а потом выдавила из себя что-то вроде: «Конечно, матерям сейчас очень трудно. Но это долг. И я думаю, мой сын выполнит его с честью». – «Это вы говорите как врач, как мать?» – «Да, это нужно…».

Съемка закончилась, и в то же мгновение она сорвала с себя маску и буквально выдохнула мне в лицо: «Какая же я дрянь! И вы, вы просто подонки, что снимали это… И теперь покажете всем…» Это была фактически пощечина – не физическая, но моральная, беспощадная, заслуженная и запомнившаяся навсегда.

Через несколько месяцев, уже в Москве, когда я дошел в монтаже фильма до этой сцены, мы долго думали с Витей Ногиным – оставить ее в картине или нет. У меня и по сей день словно горит щека, когда я вспоминаю эту женщину: ее полные негодования глаза, выплеснувшийся из глубин души крик и белую маску на белом лице. Вот именно из-за маски, бывшей на враче в момент съемки, эпизод и остался в картине. И дело не только в том, что благодаря маске наша героиня неузнаваема, хотя, конечно, и это немаловажно – именно такая анонимность, в конечном счете, давала мне формальное право показать ее на экране. Гораздо важнее то, что маска эта стала своего рода символом всего происходящего в те годы в Афганистане.

Шла война, прикрываемая маской «интернационального долга» и «помощи братскому народу». Солдаты умирали в госпиталях от ран, которые нам не разрешали снимать; кстати, и тогда, во время этого интервью, его организаторы позаботились о своего рода «маске»: раненым вокруг велели не стонать, чтобы «не мешать журналистам». Слова, произносимые нашими корреспондентами с экрана, тоже часто прикрывались масочным флером официальной лексики. И, конечно, только под маской любая мать смогла бы произнести слова, которые наша героиня вынуждена была вымолвить перед кинокамерой… Мы все-таки оставили в картине это интервью. Я и сейчас считаю, что мы поступили правильно.

Впрочем, есть в «Самолете из Кабула» и такие кадры, которыми, бесспорно, можно гордиться. Вот одна из историй, случившихся с нами на афганской земле. Однажды нас пригласил к себе в гости человек, который, как нам сказали, «ходит в банды». Это выглядело тогда (да и сейчас тоже) полным безумием: пытаться разагитировать бандитов, чтобы они начали сотрудничать с нашими войсками или, по крайней мере, перестали с нами воевать. Но именно этим и занимался наш новый знакомый (профессия которого не вызывала у нас сомнений), каждый раз проходя по лезвию ножа и никогда не уверенный в том, что удастся вернуться. Вечером мы долго разговаривали, а утром он сказал: «Ну, ладно, вы тут отдыхайте, а я пошел…». Теперь нашего собеседника было не узнать: вместо обычной, вполне славянской внешности – темные линзы на глазах, густые брови и черная борода…

Он пришел обратно через пять дней. Рассказал, что есть банда, руководит которой человек, уже несколько раз переходивший на сторону кабульского режима. Дело в том, что в апреле и мае в тех краях цветет мак, и те, кто промышляет наркотиками (а этим там промышляли практически все), приходят из Пакистана и растворяются в деревнях, среди местных жителей, пока не соберут нужное им количество макового сырья. Если удается их обнаружить – говорят, что они «за нас», раскаялись и осознали свою вину. А потом – вырезают наш боевой пост и снова в Пакистан. Такой вот бизнес: кровь и наркотики. Маковые головки, как и отрезанные уши «неверных», были своего рода валютой на той войне.