Поднявшись со скамейки, Андрей направился в гастроном и вышел оттуда с пачкой «Севера», коробком спичек и, как делают все, курящие папиросы, оторвал сверху от пачки маленький квадратик картона, ногтём выковырнул оттуда папиросу, дунул в мундштук и весь табак из папироски вылетел на землю. Но эти неловкие приёмы, свойственные некурящему, ему можно было простить, потому что делал он это впервые. Но курил сейчас Андрей по-настоящему, как все мужики, взатяг, доставая одну папироску за другой и выкуривая их до самого мундштука. И хотя курил он усердно, на душе легче не становилось. Его воображение рисовало гнусные картинки: смеющаяся Наташка на руках у какого-то парня и всякие глупости, не достойные пересказа.
Тогда-то Андрей понял, какая это жуткая штука – любовь. Он представлял себе, что это радость и счастье, а на деле вышло, что это самое настоящее наказание, и если бы он сейчас курил не табак, а какой-нибудь мышьяк, ему бы легче не стало. В голове крутилось одно и то же: как она могла предать наши чувства, почему я не разглядел её сразу. Ну, теперь-то я знаю женщин, теперь я в жизни ни к одной не подойду. И вообще они все противные, бегают как-то не так, не по-нашему и камни кидают как-то по-другому, из-за головы. Мне бы ещё раз посмотреть на неё, заглянуть в её голубые глаза, разглядеть её курносенький носик и хорошо бы поцеловать в последний раз, а потом повернуться и уйти навсегда. И пусть едет в свой Барнаул, к этому своему гаду. Сам я к ней не пойду, захочет, пусть сама приходит.
Немного ещё посидев, перебирая мысленно разные пессимистические версии их дальнейших отношений, Андрей решил: она не придёт. Идти нужно самому, и прямо сейчас. Он поднялся и, покачиваясь, пошёл в сторону девичьей общаги. Лицо его от выкуренного табака было зелёным, в пачке оставалась всего одна папироска. Пройти в общежитие через вахту было нереально, кроме вахтёра за входом наблюдала воспитатель, и ей через открытую дверь кабинета хорошо был виден проход. Пришлось попросить какую-то девчонку из этого общежития, чтобы та вызвала Наташку из двадцать второй.
Девчонка, заглянув в двадцать вторую комнату, крикну – Наташка, иди, тебя там какой-то больной вызывает.
– Какой ещё больной?
– Сходи да посмотри, внизу стоит, зеленее крокодила. Вроде с вашего курса.
У Натальи мгновенно мелькнула мысль: «Это Андрей, он болен».
– А дальше никаких мыслей, она стрелой пролетела по коридору на выход и не ошиблась – на крыльце стоял её сердцеед с зелёным оттенком на лице.
– Андрюшенька, что с тобой? Милый, ты болен? – и бросилась к нему.
Андрей сам поначалу подумал, что Наталья не здорова, её распухшее от слёз лицо было мало узнаваемым.
– Ты вот что, Наташ, собралась ехать к своему – езжай, но знай, я буду тебя помнить, а теперь прощай и ещё давай я тебя в последний раз поцелую.
– Целуй, Андрюшенька, целуй меня всю жизнь. Не пойму только, о каком «своём» ты говоришь?
– Об этом, который письмо прислал из Барнаула.
– Никто мне писем не присылал. И нет там у меня «никаких своих», кроме родителей и маленькой сестрёнки.
От этих слов Андрей будто проснулся.
– Как мне тогда понимать твой отказ?
– Дурачина ты, Андрюшенька, настоящий, от обиды я такое сказала. Ждала я, когда ты скажешь «люблю», а ты меня словно на уходящий трамвай торопил, нельзя ведь так.
– Прости, любимая, давай я это слово буду говорить тебе каждый день с утра до вечера? Понимаешь, я ведь всё могу сказать, а вот это слово у меня почему-то в горле застревает, не знаю я, почему оно такое трудное, стесняюсь я его, что ли.
Прижав свои губы к её уху, быстро заговорил: