– Ага, знаю, как они все плачут. Возьмут, воды себе накапают – и как бы плачут, плакальцы, ага.

Или уксуса. Или лимонного сока. Да мало ли способов.

– Нет. – Костромина даже остановилась. – Он по-настоящему плачет.

– Правда? – я не очень-то верил.

– Правда. Плачет. Говорит, что два года тренировался, что любой, в принципе, может плакать.

Тут я обнаружил, что опять совсем опустил зонтик и что Костромина теперь тоже плачет. Во всяком случае, текло из глаз весьма натурально. Дождь. Снег должен уже быть, зима, а дождь, ручейки по щекам, как в книгах почти.

– Правильный тренер, – сказала Костромина. – Компетентный.

– Да, – согласился я, чего мне спорить.

– Он способ подсказал, как надо, – сказала Костромина. – Берешь, придумываешь самое жалостливое событие в своей жизни – и плачешь. Можно себя сиротой, например, представить.

Я быстро представил себя сиротой и никакой жалости не почувствовал, ни к себе, ни к родителям. Ну, сирота, да, жизнь не удалась. Представил себя под мостом, в тоске, в… Все.

– Вот смотри.

Костромина замерла, закрыла глаза, сосредоточилась. Напряглась, задрожала…

И пять минут дрожала, не меньше, но ничего так и не смогла из себя выдавить, плохо себя сиротой представляла, наверное.

– Не получается. – Костромина сделала к.б. разочарование. – Но я только два раза ходила…

Кажется, она расстроилась к.б. Понятно. У Костроминой требовательное отношение к себе.

– Плакать – это что, – сказал я скептически. – Вот под нами живут Лапины, так у них дед в колбе уже сто с лишним лет сидит. И как его достают проветривать, он плачет каждый раз, говорит – когда я сдохну, а, внучки? Крупными такими слезами при этом плачет, с брусничину каждая слезина. Вот смеяться – это да, это сложно.

– Александр Иосифович и смеяться умеет, – сообщила Костромина. – Причем до слез. Он говорит, в Москве уже все так умеют.

Я не знал, что сказать. Москва нас всегда опережает, тамошние вупы самые продвинутые, тут уж ничего не скажешь. Вот и смеются даже до слез.

– В смехе вы там тоже упражняетесь? – спросил я.

– А как же. Кино смотрим, там в нужных местах смеются. И мы вместе смеемся. Очень удобно и понятно. А у кого смеяться не получается, тому электростимуляторы цепляют. Кстати, я уже немного научилась.

– Чему научилась? – не понял я.

– Смеяться.

И Костромина продемонстрировала.

Смеяться у нее получалось еще хуже, чем плакать. Ужасно, если честно. Совсем ужасно. Похоже на аппарат, который старые машины в металлическую стружку корежит, и звук такой же, и вид тоже чем-то напоминает.

Я представил себе картину: десяток курсантов сидят в зале, смотрят комедию, смеются. Скрежещут то есть. И последние тараканы в ужасе разбегаются по сусекам. Они ведь по сусекам разбегаются?

– Ладно, нормально, – остановил я этот кошмар. – Хватит.

Костромина перестала хохотать, сомкнула челюсти, перестала слепить меня своими роскошными зубищами, а я собрался с наглостью и спросил:

– Костромина, вот меня всегда такой вопрос интересует: что ты так надрываешься, а? Ради чего?

Костромина поглядела на меня испытующе – никому не скажу? Боится, что засмеют, ха-ха. А может, сглазить боится, ха-ха.

– Да не скажу, – пообещал я. – Не скажу. Я никогда и ничего, ты же знаешь. – Я вообще-то не болтун, это правда. – Ради чего? – повторил я.

– Ради мороженого, – ответила Костромина.

– Ради чего?! – не поверил я.

– Ради мороженого. Хочу попробовать мороженое, что непонятного?

Через дорогу и через дождь сияли неоновой синевой «Продукты». Я кивнул и указал пальцем.

– Зачем? – спросила Костромина.

– Пойдем, попробуем. Ты же хотела.

– Издеваешься? – спросила Костромина. – Там же только гематоген!