– Что же тогда сидим? Или думаете, что я вам на него денег нарисую? – нахмурился дядя, взглянув на свои часы. – Ещё и десяти вечера нет. У меня есть заказы на крыльцо, на ворота и на качель. Раздувайте горн, разрешаю работать до солнышка.

Мужики не противились. До солнышка, значит, до солнышка. Они знали, что дядя всё равно в три часа утра их отпустит и потом даст отоспаться, но сам будет ковать узоры хоть весь следующий день, до полной победы.

Работоспособность у него была уникальная. Дядя предпочитал трудиться по ночам. Больше двух-трёх часов в сутки он никогда не спал и, что удивительно, так же никогда не выглядел усталым. Но, бывало, что он не отдыхал и по два-три дня. Порой забегу к нему в субботу, часиков в девять – он уже у мольберта: в мыслях где-то там, с кем-то там, с чем-то там своим, для других – табу. На столе распечатанная бутылка коньяка, рюмка и пепельница полная окурков. Дядя, не здороваясь, отмахнётся от меня – не мешай!

Какая-нибудь его очередная Даша-Маша-Наташа скажет мне:

– Весь четверг писал. В пятницу тоже весь день, потом всю ночь работал в столярке, а в шесть утра опять взялся за кисть. Хоть бы прилёг! Хоть бы позавтракал!

– Не вздумай его позвать, – предупреждал я.

– Теперь знаю, – кивала она. – В пятницу как раз позвала… Услышала в свой адрес доселе не известные мне выражения. Если бы кто-то другой так выразился – ушла бы немедленно, но на него я даже не обиделась. Зато сразу стало понятно: работает мужчина – не лезь!

Дядя, несмотря на весь свой талантище, не считал себя таким корифеем изобразительного искусства, каким его считали другие, по моим понятиям, толк в корифеях понимающие.

– Я, хотя и художник, но всё-таки не настоящий, – говорил он. – Я – ремесленник. Но я настоящий ремесленник.

– Кто же тогда настоящий художник? – удивлялся я.

И дядя, не любивший рассуждений о том, кто есть действительный мастер, кто «не так, чтобы очень», а кто просто мазилка лубочная, скупо пояснял мне, что в его понимании настоящий художник – это тот, кто своим творчеством воистину совершенствует мир. А он, по его мнению, мир не совершенствовал и лишь удовлетворял человеческие потребности, и в первую очередь свои, извлекая из всего этого удовлетворения личную выгоду.

Меня дядино скупое пояснение не устраивало, я требовал его обогащения, и тогда он обогащал:

– Настоящий художник – это не тот, кто пишет только затем, чтобы прокормить себя и свою семью или же пишет ради славы. Хлеб насущный и признание – вещи хоть и значимые, но, всё же, второстепенные, как передний и задний план картины, основной смысл которой находится в центре. Настоящий художник – это тот, кто умеет опережать своё время, кто видит окружающее нас бытие не только, как обычные люди, кто создаёт удивительное им на радость, не держа при этом в голове никаких меркантильных интересов, просто потому что не понимает их сущности, и на вопрос: «Сколько стоит ваша картина?» – затрудняется назвать её стоимость, но зато только он способен оценить таинство и глубину прекрасного. Это тот фанат, кто, даже живя впроголодь, в первую очередь заботится о том, чтобы денег на холст и краски хватило, а уж «на пожевать» – что останется, – и добавлял: – По моему убеждению, сытый художник шедевра не создаст, но если вдруг и создаст, то лишь наполовину.

К тому времени, когда мы с дядей стали заводить подобные разговоры мне уже стукнуло четырнадцать лет. Я уже считал, что кое-чего понимаю в этой жизни, и поэтому с дядиной точкой зрения был согласен лишь частично. И ещё я считал, что поговорка «Настоящий художник должен быть вечно голодным» себя давно изжила, да и вообще, она в корне неправильная. Сами посудите, какое вдохновение может посетить художника к созданию великолепной картины, если у него в животе от голода кишки слиплись, и заднее место паутиной заросло? Никакого вдохновения – один обморок! Но едва мы доходили до голодного художника, опережающего своё время, и я спрашивал дядю: «То есть, настоящий художник должен быть сумасшедшим «вангогом»?» – как он тот час находил повод для прекращения разговора, или просто говорил: «Заткнись, зелёнка ядовитая. Не хочу говорить на эту тему!» – и замыкался, так толком и не объяснив мне, что значит воистину совершенствовать мир, что порой заставляло меня думать с присущим моему возрасту максимализмом: «Говорить – говорит, а сам не знает!»