– Стало быть, ты раздумал сегодня ехать? – спросил он.

Студенту стало жаль его, но тотчас же, пересилив это чувство, он сказал:

– Послушайте… Мне нужно поговорить с вами серьезно… Да, серьезно… Всегда я уважал вас и… и никогда не решался говорить с вами таким тоном, но ваше поведение… последний поступок…

Отец глядел в окно и молчал. Студент, как бы придумывая слова, потер себе лоб и продолжал в сильном волнении:

– Не проходит обеда и чая, чтобы вы не поднимали шума. Ваш хлеб останавливается у всех поперек горла… Нет ничего оскорбительнее, унизительнее, как попреки куском хлеба… Вы хоть и отец, но никто, ни Бог, ни природа не дали вам права так тяжко оскорблять, унижать, срывать на слабых свое дурное расположение. Вы замучили, обезличили мать, сестра безнадежно забита, а я…

– Не твое дело меня учить, – сказал отец.

– Нет, мое дело! Надо мной можете издеваться сколько вам угодно, но мать оставьте в покое! Я не позволю вам мучить мать! – продолжал студент, сверкая глазами. – Вы избалованы, потому что никто еще не решался идти против вас. Перед вами трепетали, немели, но теперь кончено! Грубый, невоспитанный человек! Вы грубы… понимаете? вы грубы, тяжелы, черствы! И мужики вас терпеть не могут!

Студент уже потерял нить и не говорил уже, а точно выпаливал отдельными словами. Евграф Иванович слушал и молчал, как бы ошеломленный; но вдруг шея его побагровела, краска поползла по лицу, и он задвигался.

– Молчать! – крикнул он.

– Ладно! – не унимался сын. – Не любите слушать правду? Отлично! Хорошо! Начинайте кричать! Отлично!

– Молчать, тебе говорю! – заревел Евграф Иванович.

В дверях показалась Федосья Семеновна с удивленным лицом, очень бледная; хотела она что-то сказать и не могла, а только шевелила пальцами.

– Это ты виновата! – крикнул ей Ширяев. – Ты его так воспитала!

– Я не желаю жить более в этом доме! – крикнул студент, плача и глядя на мать со злобой. – Не желаю я с вами жить!

Дочь Варвара вскрикнула за ширмой и громко зарыдала. Ширяев махнул рукой и выбежал из дому.

Студент пошел к себе и тихо лег. До самой полночи лежал он неподвижно и не открывая глаз. Он не чувствовал ни злобы, ни стыда, а какую-то неопределенную душевную боль. Он не обвинял отца, не жалел матери, не терзал себя угрызениями; ему понятно было, что все в доме теперь испытывают такую же боль, а кто виноват, кто страдает более, кто менее, Богу известно…

В полночь он разбудил работника и приказал ему приготовить к пяти часам утра лошадь, чтобы ехать на станцию, разделся и укрылся, но уснуть не мог. Слышно ему было до самого утра, как не спавший отец тихо бродил от окна к окну и вздыхал. Никто не спал; все говорили редко, только шепотом. Два раза к нему за ширмы приходила мать. Всё с тем же удивленно-тупым выражением она долго крестила его и нервно вздрагивала…

В пять часов утра студент нежно простился со всеми и даже поплакал. Проходя мимо отцовской комнаты, он заглянул в дверь. Евграф Иванович, одетый, еще не ложившийся, стоял у окна и барабанил по стеклам.

– Прощайте, я еду, – сказал сын.

– Прощай… Деньги на круглом столике… – ответил отец, не поворачиваясь.

Когда работник вез его на станцию, шел противный, холодный дождь. Подсолнечники еще ниже нагнули свои головы, и трава казалась темнее.

Мечты{71}

Двое сотских{72} – один чернобородый, коренастый, на необыкновенно коротких ножках, так что если взглянуть на него сзади, то кажется, что у него ноги начинаются гораздо ниже, чем у всех людей, другой длинный, худой и прямой, как палка, с жидкой бороденкой темно-рыжего цвета, – конвоируют в уездный город бродягу, не помнящего родства