обостряется бесстыдство
говоренья о себе.
Мысли в голове одутловаты,
а в душе – угрюмый неуют:
либо в этом годы виноваты,
либо в эти годы так не пьют.
Мы с ленью счастливы вдвоём,
она с наукой тесно связана:
трудиться в возрасте моём
наукой противопоказано.
Кокетливы, но не упрямы,
вихляя себя равнобедренно,
изрядно пожившие дамы
согласны всегда и немедленно.
А жалко, что не сделал я карьеры:
я вдосталь бы деньжат наворовал,
ко мне на дачу мчались бы курьеры,
и был набитый выпивкой подвал.
Из шумной жизни устранясь,
я духом вял и плотью слаб,
но сам себе слуга и князь,
но сам себе и царь, и раб.
Без горечи, без жалоб и стенаний
заметил я естественную скверность:
уже я в большинстве воспоминаний
ручаться не могу за достоверность.
Потомство немедля забудет
о нашей оглядчивой дерзости,
потомкам достаточно будет
печалей от собственной мерзости.
Кровь покуда струится вдоль жил
и творит мою жизнь молчаливо,
я умру от того, что я жил,
и расплата вполне справедлива.
А душа, летя за облака
и земной истерзанная болью,
всё-таки грустит наверняка
по земному пьяному застолью.
Состарясь, я живу весьма осмысленно
и время проживаю не впустую,
поскольку я записываю письменно
своих переживаний муть густую.
Я сижу, почти не слыша
рядом разговора:
прохудилась, видно, крыша
и поедет скоро.
Когда я паду, как подбитая кегля,
займутся моей биографией,
но слава посмертная – просто ведь ебля
юнцов под моей фотографией.
Уже уходим друг за другом мы,
дав жизни следующим людям;
потомкам, сытым и непуганым,
навряд ли мы понятны будем.
Хотя по возрасту давно
сошёл я с общего трамвая,
но жизни чудное кино
смотрю, ничуть не уставая.
В заботах суетного дня
кишит и тонет каждый,
но соберётся вся родня
вокруг меня однажды.
Я слежу за здоровьем моим
очень пристально, страстно и строго:
если вдруг я недугом томим,
то под вечер пью больше намного.
Болит и ноет поясница,
и сердце явно с ритма сбилось,
а всё равно под утро снится
всё то, что в молодости снилось.
Гляжу вперёд я без боязни,
промчались годы скоростные;
чем дальше, тем разнообразней
текут печали возрастные.
Теперь живу я, старый жид,
весьма сутуло,
и на столе моём лежит
анализ стула.
Всё естественно более-менее,
но таится печаль в этой драме:
потолок моего разумения
явно сделался ниже с годами.
Последняя ночная сигарета
напомнила тюрьму, сгорев дотла,
тем дымом сигаретным обогрета
вся жизнь моя дальнейшая была.
Полезно в минуты душевной невзгоды,
когда огорчён или гнусностью ранен,
подумать, что всё же дожил до свободы,
и целым ушёл, и рассудок сохранен.
Сейчас я всё время читаю,
листая сюжетов меню,
и мыслей о старости стаю
бумажным шуршаньем гоню.
Возможно, что этим и век я продлил,
и ныне на том же стою:
на все неприятности лью, как и лил,
усмешки крутую струю.
Звонок, разговор, и подумал я вдруг,
что старость меняет мужчин
и что размыкается дружеский круг
не только от смертных причин.
В небесную мы взоры тянем высь,
надеясь присмотреться, что там, как,
и каждый слышит голос: «Отъебись,
не суйся раньше времени, мудак!»
Жизнь оказалась интересной,
меня пасли судьба и случай,
и птицей реял я небесной,
и тварью вился я ползучей.
Склероз, явив ручонки спорые,
сегодня шутку учинил:
я сочинил стихи, которые
давно когда-то сочинил.
Тот бес, который жил во мне —
его кляли мои родители, —
с годами сделался умней
и вырос в ангелы-хранители.
Конечно, это очевидно —
стихает нашей жизни пляс,
но только грустно и обидно,
что внуки вмиг забудут нас.
Мы от рождения до кладбища
живём, как любим и умеем,