Они могли бы исчезнуть с лица земли, никто бы их не хватился. Другой мальчишка выкрикивал бы сенсации, и другой кучер управлял бы этим кебом. Может, лошадь еще какое-то время помнила бы своего хозяина. А о пареньке не вспомнила бы ни одна скотина. Одноглаз недосчитался бы выручки. Берль, единственный порядочный человек из знакомых ему мальчишек, подумал бы, что приятель уже в одном из тех гробов, что регулярно грузят на мертвецкий пароход.

– А ты почему не дома?

– Дома нет, сэр.

– А родители?

– И родителей нет.

– А где ночуешь?

– Где придется. Когда есть шесть центов, то в ночлежке газетчиков на Дуэйн-стрит.

– Кто родители были, знаешь?

– Не знаю, сэр.

– Но должен же ты хоть знать, откуда они приехали.

– Мне было два или три года, сэр, когда меня принесли в приют Айрин. Женщина сказала, что нашла меня плачущим на углу Бауэри и Деланси. Так мне рассказывали. А еще мне рассказывали, что я бегал голышом по галстучной лавке. Или по салуну Максорли, сэр, а мужики усадили меня на стойку и напоили добрым старым ромом. Или что меня нашли на последнем ряду в Театре Пастора на Четырнадцатой улице. И что я не плакал, а хохотал. Якобы я посмотрел весь репертуар. Мальчишки в приюте коротали время, рассказывая мне такие истории. Один даже говорил, что я сын Лотти Коллинз, сэр. Мол: «Ты же так хорошо поёшь. Конечно, ты сын Лотти Коллинз». Когда «Нормания» стояла в порту на карантине из-за холеры, она была на борту. Мол, там у нее начались схватки. Мне столько всего нарассказывали, что я уже ничему не верю.

– Коллинз? Да она просто чертовка! Как там она пела в самой известной песне?

– Там поется так, сэр:

A smart and stylish girl you see,
Belle of good society;
Not too strict, but rather free.
I’m not extravagantly shy,
And when a nice young man is nigh,
For his heart I have a try…
I’m not a timid flower of innocence,
I’m one eternal big expense;
But men say that I’m just immense!
Tho’ free as air, I’m never rude
I’m not too bad and not too good![2]

Что-что, а песни я знаю.

Густав проворчал что-то одобрительное.

– Эпидемия-то в девяносто втором была, тогда тебе было бы сейчас всего семь лет. Не похоже на правду, хоть ты и тощий.

– Да, но я не знаю, сколько мне точно лет.

– На каком языке ты говорил, когда тебя нашли?

– Немного по-итальянски, немного на идише, немного по-английски. На чем в гетто говорят.

– Похоже, помотало тебя по гетто.

– Похоже на то.

– Посмотреть на тебя, так ты и впрямь можешь быть кем угодно. Не удивлюсь, если твой отец был еврей, мать – ирландка, а еще кто-нибудь – итальянец. Или наоборот, – и Густав рассмеялся.

– И я не удивлюсь, сэр.

– Ты что-нибудь знаешь о Германии?

– Только из нескольких заголовков. Почти все немцы уже перебрались из гетто в районы получше. Знаю портовые города, откуда корабли с русскими приходят: Бремен и Гамбург. «Патриа» из Бремена сегодня на якорь встала в Южном порту. Завтра наверняка причалит.

– А больше ничего?

– Кайзера знаю, сэр. Прекрасный человек этот кайзер. А еще Гауптман в Берлине.

Густав долго смотрел на деда, отстранясь.

– Знаешь, может, ты вообще с Луны свалился.

– Я уж давно так думаю.

– И ты никогда не хотел узнать, что за женщина тебя в приют привела? Может, это и была твоя мать.

– Такую в Нью-Йорке второй раз не сыщешь. А если она меня отдала, то уж точно назад не возьмет. У меня дела поважнее. Надо все время думать, как бы разжиться деньгами.

Еще никто и никогда не задавал деду столько вопросов сразу. Если старик вообразил, что может за куски и табак расспрашивать его сколько влезет, он ошибается. Дед уже собирался выскочить из кеба и убежать, но вдруг кучер задал вопрос, который его потряс и заинтересовал: