Тропинка, по которой я шел, вела меня куда-то вглубь желанных встреч, сокрытых в подсознании, но таких реальных здесь, в том месте, где можно не бояться упасть, не бояться опозориться. Куда меня ведет эта тропа? В иной ли мир? или, быть может, она снова хочет показать мне боли, пережитые ранее, теперь же сургучами стекающие по ушам, бровям и губам, чтобы я не мог ни слышать, ни видеть, не разговаривать. Куда, куда ведет меня эта злосчастная тропа, изгибами скрывающая дали, чтобы я не смог увидеть продолжение дороги.
– Как бы это не было банально, но всегда приятно поговорить с умным человеком в своем лице, – подумал второй я, который появлялся очень редко и вместо разговора сакраментально испускал сарказмы.
По мере продвижения вперед вокруг меня сгущалась дымка, похожая на марево. Все было видно предельно хорошо и явственно, хотя смотреть-то здесь было особенно не на что: пустые стены, отражающие звуки шагов и мою монотонную речь, проблески травы из асфальтовых прогалин, пучками вывалившиеся на свет – в смысле переносном, так как света тут не было и в помине, – а также кусочек неба, колоритно выделяющийся среди пустоты чернеющего вакуума. Марево расщепляло четкость картинки, представляя ее в свете совсем ином, нежели есть на самом деле (а почему же не это есть то самое дело, которое в другое время меняется, а?), преобразуя ее в импрессионизм. И чтобы можно было хоть как-то узреть четкий образ предмета, приходилось смотреть на него издалека, вблизи же все являлось бесформенной мешаниной, едва различимой: чем дальше предмет, тем отчетливее он был виден, чем ближе – тем хуже. Все зависело только от положения смотрителя – то есть меня, – а значит было абсолютно неуправляемым, неконтролируемым безумием моей беспечности и вольнодумия. Исказившиеся пласты постепенно складывались в четкий контур, а затем раскладывались на фрагменты обратно. Я смотрел будто бы на картины, который не имеют рам, отчего вся подноготная медленно расползалась, захватывая прилегающие области. Проходя сквозь них – внутрь них, – я оказывался в том самом месте, где и находился несколько секунд назад, – на той тропе, серпантином скатывающейся с холодных каменных гор… И я блуждал средь этих стен, гор, равнин и троп, похожих на арыки древних селений. Пленка мороза – так как все же была зима, а значит и холод никуда не делся, давая о себе знать паром, выходившим изо рта и носа, – ласкала эти тропы. Но и марево не могло жечь мои глаза бесконечно, и, когда я привык, различив конец меандрам троп, вдалеке потихоньку начали проявляться очертания беседки, стоявшей изгоем на абсолютно ровном и пустом плато. Какие-то картины в оправах все еще преследовали меня на узких стенах средневековых замков, но уже заметно редели, оставляя все больше места для девственной простоты серых кирпичей с моими любимыми трещинками в бетонных щелях отвалившихся соединений.
Подходить к беседке должно было быть как-то страшно (к чему этот трюизм?), необычно, по крайне мере, я должен был испытывать хотя бы какие-нибудь чувства, но я ничего не испытывал, даже обыденного интереса. Полупрозрачный, знакомый мне туман стелился вокруг беседки, не пропуская взор за пределы очерченной вокруг территории, разрешая видеть лишь все части этого ветхого строения и не дальше двадцатой части версты за ней. «Наверное, закрывая этим бесконечность и неортодоксальность этого места», – мельком подумал я. Вот что было удивительно: пройти обратным путем уже было никак нельзя, жидкий, но все же какой-то плотный, не пропускающий меня сквозь воздух туман, встал, перегораживая мне путь назад, словно пограничник, разрезая еще недавно свободную плоскость на несколько неравных частей. Теперь нельзя было не то, чтобы пройти там – через маленькую невидимую станцию, где меня уже, кажется, поджидали, – но и просто посмотреть туда.