Мать родила брата на седьмой месяц после свадьбы. Вроде как недоношенного. Отец ничего не спрашивал и назвал его, как и собирался, в честь прадеда – Афанасием. Но сильно хотел ещё детей. И они с матерью старались как могли. Долго, с лишком десять лет. И когда получилось и появился я, мать очень радовалась, что наконец угодила отцу и он оставит брата в покое…


Отца нашли наутро двадцать четвёртого февраля в парке отдыха. Он мирно сидел на снегу, привалясь к постаменту горниста. В распахнутом пальто и тельняшке, без шапки, с запрокинутой головой, запорошённой снегом, широко расставив худые длинные ноги, резко проступившие под заиндевелыми брюками. Веки прикрыты, будто он дремал у телевизора за своим любимым «Клубом кинопутешественников». От затылка по свежебелёному постаменту тянулись две замёрзшие багровые струйки, сливаясь на расчищенной асфальтовой дорожке в мрачную заледенелую лужицу. В её мутном зеркале краем отражалось пустынное зимнее небо и недоумённые лица милиционеров, не понимающих, куда же теперь везти отца.

Уроки житейской мудрости

Он сидел на лестничной площадке третьего этажа на корточках и курил. В тапках на босу ногу, в пузырящихся синих трениках и застиранной белой майке с растянутыми лямками. Редеющие стриженные бобриком волосы с проседью, зло вырезанные морщины в уголках жёстких, словно поджатых губ, перебитый нос, глубокий кривой шрам над правым веком, будто он постоянно хитро щурился или подмигивал кому-то. На плече – татуировка: крест на могильном холмике. Худой, жилистый, весь как на шарнирах, он, наверное, мог сидеть на корточках часами. Острые коленки доставали ему почти до впалых небритых щёк, и он был похож на кузнечика перед прыжком. Мне он казался едва ли не стариком, хотя было ему, как и мне сейчас, под сорок.

Заходя в подъезд, я точно знал, сидит он там или нет: едкий дым от его папирос чувствовался уже при входе, а глухой кашель угрожающим эхом сотрясал гулкие пролёты нашей пятиэтажки.

Я всегда вежливо здоровался с ним и нарочно приостанавливался на предпоследней ступеньке, ожидая, что он заведёт со мной разговор.

Он разгонял узкой ладонью плотный сизый дым, прятал в горсти папиросу и строгим голосом спрашивал:

– Как успехи, студент?

Мне нравилось, что он называет меня студентом, но я упорно отвечал, что никакой я не студент, а учусь в школе, в четвёртом «А».

– Не беда, подрастёшь, поступишь в институт и станешь студентом. Главное – учись прилежно.

Он глубоко затягивался, так что почти уснувший огонёк его папиросы ало вспыхивал, быстро добегая до края ловко переломленной гильзы, и уголком рта выпускал дым куда-то себе под мышку. Откашливался, хмурился и, глядя на стену с облупленной синей краской, исписанную ругательствами и признаниями в любви, ни к кому не обращаясь, сурово изрекал какую-нибудь сентенцию:

– Друг не тот, кто с тобой водки вмажет, а тот, кто от ментов отмажет, – и отрешённо о чём-то задумывался.

Но мгновение спустя, будто очнувшись, бросал потухшую папиросу в стоявшую в углу пол-литровую полную окурков грязную стеклянную банку из-под маринованных огурцов и сипло устало говорил:

– Ладно, студент, ступай, мамка, небось, заждалась. Мать – святое дело.

Учуяв от меня запах дыма, мама ругалась: «Табачищем-то как несёт, опять этот уголовник в подъезде смолит. И когда это прекратится? В милицию, что ли, на него заявить? Будь с ним, пожалуйста, Вадик, осторожен».

В доме многие его так звали: «этот уголовник». Тётя Зина, судача вечерами на лавочке со своими товарками, рассказывала, что первый раз он сел по малолетке за хулиганство, а второй – уже за что-то серьёзное, то ли покалечил кого-то в драке, то ли убил, вроде из-за девчонки, и сел надолго. «Мать его не дождалась, умерла, бедная, с горя, хорошая была женщина, светлая ей память».