– Засадит мне сегодня кто-нибудь или тут не осталось ни одного грёбаного мужика?! – кричала на всю площадь пьяная Алка. Меня это не касалось, я был на работе. А друзья брата ухмылялись и отводили глаза. Один Лёва смотрел на неё открыто, с брезгливым презрением. Он уже несколько недель так на всё смотрел, потому что получил визу и собирался валить в Штаты на пээмжэ.

– Су́чье отродье, маменькины сынки, чёртовы импотенты, грязные пидо…

Не выдержав, Юра-десантура грубо толкнул её за палатку. Все сделали вид, что ничего не заметили, и продолжали пить за Лёву, его американское будущее и непременную общую встречу у статуи Свободы.

Алка вышла, пошатываясь, ластясь к широкоплечему Юре. Присмиревшая, взлохмаченная, с фингалом и размазанной по губам помадой, будто она капризно скривила рот. Юра вообще был решительный и кулаки пускал в ход по первому требованию. Когда сносили палатку, он схлестнулся с рабочими. Их было четверо, кряжистые мрачные мужики. Они долго, методично, с оттягом били его ногами, пока он не затих.


Погудев у палатки, вся компания ехала веселиться в ресторан или в гостиницу, где снимали номер и продолжали поливать девочек кружевным липким шампанским. Заявлялись под утро. Хмельные, помятые. Поёживаясь от предрассветного холода, выпивали водки на посошок, делили ночную выручку, отсчитав мне, сколько причитается, и отправлялись по домам спать.

Они жили легко и беззаботно, и казалось, так будет всегда.

О жизни и смерти, и ещё – о любви

Всё на свете – только воспоминание о тебе. И залитая солнцем яблоня за моим окном, и бабочка-капустница над ней, и небо в прорехах цветущей кроны. И сердце робко стучится в эту безответную гулкую синь, замирая от счастья и страха, что сейчас где-то там, за облаками, похожими на изваяние битвы богов и титанов, откроется дверь и ты скажешь мне: «Здравствуй, почему так долго?»


Я хожу по комнате, смотрю в окно. Иногда мне кажется, я смотрю на мир твоими глазами – на яблоню, бабочку, небо – и слышу твой высокий взволнованный голос: «Сердце никуда не стучится, оно бьётся, бьётся как рыба об лёд и вдруг соскальзывает в полынью, замирая от счастья и страха – на миг, на мгновение, навсегда».


Я хожу по комнате и слышу твой голос: «Какая разница, о чём писать? Главное – найти такие особенные слова, прозрачные, как весенний воздух на рассвете. И тогда не придётся ничего сочинять, и можно написать простую историю о жизни и смерти, и ещё – о любви».


За окном звенят тонкие комариные струны, шмель гудит на басах, стрекочут кузнечики, а мне чудится, будто это потрескивают в печи дрова и завывает труба в деревенском доме моей двоюродной тёти, у которой я гостил на зимних каникулах.

И родные, и знакомые звали мою тётю девичьим именем Анечка. Она поздно вышла замуж и вскоре овдовела. Жила одиноко в деревне, куда переехала из Москвы после смерти мужа. «Это был человек удивительный», – так неизменно начинались её разговоры о муже, главной добродетелью которого был мягкий и добрый нрав. На все вопросы «Почему ты уехала?» она отвечала: «Так надо. Видно, судьба такая».

Была у неё одна страсть – невероятные истории, которых она знала столь же невероятное количество. Перед сном я, затаив дыхание, слушал её рассказы. Она со значением предваряла их словами одного своего старинного и, по-моему, небезразличного ей знакомого: «Всё, что я могу сделать в жизни, – "рассказывать истории". Говорю я правду или нет – не важно».


Я хожу по комнате и вспоминаю, как в детстве, выйдя зимним утром на скрипучее крыльцо, не решался спуститься во двор – всё вокруг представлялось таким хрупким: кусты и деревья в морозном хрустале, заснеженное поле за скособоченным ревматичным забором, дымок над трубой соседского дома, изменчивой тропкой, убегающий ввысь… Возможно, таким же утром умерла тётя Анечка, пролежав несколько дней больная в стылом доме, не в силах подняться и затопить печь.