Отношения матери и сына в «Чайке» можно прочитывать как сыновнюю ревность, тем более, что сам Треплев постоянно подчеркивает свою неприязнь к Тригорину, творческую и личную.

Можно, но имеет ли под собой основание такой взгляд на материнско-сыновние отношения не с точки зрения фрейдизма, но исходя из логики развития чеховских сюжетов на подобную тему?

Если под этим углом зрения попытаться перечитать многотомное собрание сочинений Чехова: юмористику, рассказы, повести, драматургию, то картина предстанет поистине удивительная. За несколькими исключениями (например, равнодушный к своей матери лакей Яша в «Вишнёвом саде», Аксинья в повести «В овраге»), родители виновны перед своими детьми – в себялюбии, немилосердии, сердечной глухоте. Мисаил и Клеопатра Полозневы и их жестоковыйный отец-архитектор в «Моей жизни», Соня и красноречивый профессор Серебряков, отец Лаптева в повести «Три года», Орлов и его маленькая дочь в «Рассказе неизвестного человека», Раневская и Варя с Аней в «Вишнёвом саде», родители Сарры в «Иванове».

Более того, в контексте одного произведения тема родительского равнодушия начинает двоиться, троиться, множиться. Лишенные родительского тепла, чеховские герои не ощущают близости к своим детям или теряют их. Умерший ребенок Нины и Тригорина, ненужный матери ребенок Маши.

В первой редакции комедии, позднее измененной, выяснялось, что Маша является дочерью доктора Дорна. От этого намерения в окончательном варианте остался лишь намек автора. Именно к Дорну обращается Маша с признанием: «Я не люблю своего отца… но к вам лежит мое сердце. Почему-то я всею душой чувствую, что вы мне близки».

Маша, Заречная, Треплев, «ребёночек» Маши и Медведенко – каждый из них невольно «обвиняет» своих родителей, даже своим существованием.

~ ~ ~

Недостаток любви отца и матери, искажающий часть существа взрослого человека – наверно, эту важнейшую для биографии Чехова тему высвечивают перипетии взаимоотношений персонажей комедии.

~ ~ ~

Загадочная пьеса о Мировой душе предполагает множество толкований, начиная от Библии, идей из области философии и религии, произведений предшественников и современников писателя, особенно символистов, что вполне закономерно. Многие гипотезы верны, но, кажется, верны в той мере, в какой вода отражает всё, что оказывается над её поверхностью. Быть может, пьесу о Мировой душе вообще нельзя рассматривать как художественное произведение, сколь бы ни была она полна символов и аллюзий.

Не относиться ли к этой мистерии так, как относятся к сновидениям, галлюцинациям или видениям? Их можно пытаться истолковать, понять их скрытые символы, но вряд ли к ним можно подходить исключительно с точки зрения историка литературы, компаративиста, знатока философии.

О сновидении или видении нельзя спросить: «Талантливо ли это… (увидено? услышано? прочувствовано?). Не об этом ли говорит сам автор пьесы о Мировой душе: «Надо изображать жизнь не такою, как она есть, и не такою, как должна быть, а такою, как она представляется в мечтах». Мечты и видения Треплева потому и смогли взволновать доктора Дорна: «свежо, наивно…», что любая мечта или видение человека, искреннего и наделенного воображением, не могут не вызвать отклика.

~ ~ ~

«В произведении должна быть ясная, определенная мысль. Вы должны знать, для чего пишете, иначе, если пойдете по этой живописной дороге без определенной цели, то вы заблудитесь и ваш талант погубит вас», – обращается к Треплеву Дорн. Чаше всего это прочитывается как совет человека, симпатизирующего Треплеву, или как реплика персонажа, интуитивно чуткого к природе творчества, природе искусства.