Всего то тридцать три. А на вид намного больше. Кожа на скулах спящей натянулась, того гляди пойдёт сеточкой и рассыплется, как на старинном, требующем срочно реставрации, портрете. Бледные, под цвет кожи, обветренные губы. Щеки и глаза впали, нос обострился, оттого Лариса походила на усопшую, чем на уснувшую под действием лекарства.

Но тут длинные, выцветшие на концах ресницы дрогнули, глазные яблоки задвигались, девушка начала видеть сон.

– Изъездила ты себя вдоль и поперек, Чайкина Лариса Владимировна. Сама судьбу свою написала, сказочница, – сказала Серафима вслух и, спохватившись, прикрыла рот, словно заставляя слова вернуться.

Было поздно, больная приоткрыла красные воспаленные глаза. Зрачки, вначале огромные, дрогнули от дневного света, сузились, фокусируясь на лице нянечки. Губы с трудом разлепились.

– Пить… дайте.

Выдавив из себя два слова, Лариса тут же зашлась надрывным, захлёбывающимся кашлем. Ее высохшее горло разрывали мучительные спазмы. Бедняга приподнялась на кровати, стараясь откашляться. Вскрикнула от боли в руке, рухнула на подушку.

– Сейчас, милая, сейчас. Лежи! Не вставай! – сказала Серафима, метнулась из палаты и через мгновение вернулась, неся влажные полотенца и воду.

– По чуть-чуть, маленькими глотками пей, а то подавишься.

Давая и тут же вынимая из жадных губ поильник, Фима наблюдала за пациенткой. Когда та напилась, протерла ее лицо и шею влажной салфеткой.

– Эхх… Мало тебя выпороть! В угол на горох поставить надо бы.

– Я умерла? – всхлипнула Лариса.

Невозможно понять, чего в этом вопросе было больше – страха или надежды.

Серафима на мгновение растерялась.

– А что лучше?

– Не знаю. Чайка.

– Чайку принести? Тёплого? Согреться хочешь?

– Зовут меня так.

– Там?

Девушка закрыла глаза и тяжело вздохнула, словно странный вопрос «Там?» не вызвал у нее удивления.

– А здесь как тебя зовут, помнишь? – спросила Серафима.

Длинные белесые ресницы вновь приоткрылись. Девушка приблизила забинтованную руку к глазам, точно видела ее впервые.

– А что со мной произошло? Где я?

– В больнице ты, все хорошо. Имя свое скажешь?

Чайкина испуганно посмотрела на нянечку.

– Не помню. Что со мной случилось? Кто я?

Скривилась вся, сморщилась, выжимая из глаз слезы, но безуспешно, глаза так и остались сухими.

– Можно мне поплакать?

Она не просто спрашивала Серафиму, она умоляла ее, словно плач был единственным спасением от беспамятства, царящего в ее голове.

– Поплачь, конечно, я разрешаю, – смилостивилась Серафима. Погладила забинтованную руку Ларисы и добавила.

– Слёзы душу облегчают. Обмякнешь. Хуже, если омертвеешь и замкнёшься.

Две слезинки сначала неохотно, осторожно скатились из глаз больной, они словно размышляли, омертветь ли ей, окаменеть ли от горя или растаять, разлиться ручьями, выплакаться до донышка. Выплакаться! Одна за другой по первым проторённым дорожкам, по скорбным носогубным складочкам, поползли слёзы по подбородку, вниз по шее, за ворот больничной сорочки. На застывшем, омертвевшем лице живыми остались только редкого цвета фиолетовые глаза, из них то и изливались на свет предтече греха: отчаяние, ненависть, опустошение.

– Хорошо, милая, хорошо. Плачь, жалей себя. А как вспомнишь все, мне расскажешь.

Плачущая кивнула.

И хотя Серафима знала историю Ларисы от рождения до сегодняшнего дня, куда важнее выслушать ее из уст пострадавшей. Сама расскажет – сама все на места расставит, со стороны себя, горемычную, увидит.

Серафима терпеливо ждала. И вот последние слезинки скользнули змейками из глаз, веки Ларисы устало сомкнулись.

– Сон тебя вылечит, память вернет. А я тебе колыбельную спою, что мамка пела. Небось, забыла какую? Закрывай глазки! – Серафима легонько сжала здоровую руку Ларисы Чайкиной, – слушайся меня, спи!