Глава III

Врасплох

С тех пор как в 1915 году я бросил Кембридж, чтобы вступить во французскую армию, в Англии я бывал только изредка. Тем не менее именно ее я считал родной страной и любил с пылом несколько комическим – так юноша, однажды брошенный роковой красоткой, вздыхает по ней всю оставшуюся жизнь. И даже сейчас, тридцать три года спустя, эта видавшая виды земля хранит свое очарование, которое поразило меня в семнадцать лет.

В июне 1939 года Лондон был неприятным местом, объятым тошнотворной и пугающей меня паникой. Паниковать могут французы, итальянцы, левантинцы – но наблюдать признаки истерии в Англии было по-настоящему тревожно. Чтобы успокоиться и сохранить здравомыслие хотя бы в себе, я решил считать, что причина всех беспокойств – нацистская пропаганда, и достаточно ее игнорировать, чтобы немцы отступились. Я смеялся над разговорами о войне и, странным образом, привлек многих на свою сторону – тот факт, что я приехал из-за границы, придавал моим словам вес. Во времена истерии тому, кто смотрит со стороны, легко приобрести авторитет мудреца, но само обостренное внимание к моим взглядам настраивало меня на все более пессимистичный лад. В Англии делать было больше нечего – не рыть же бессмысленные окопы в Гайд-парке, готовясь к обороне. С тяжелым сердцем я отправился во Францию, чтобы узнать, что происходит там.

Причина национальных предрассудков часто кроется в невежестве. Однако моя нелюбовь к французам, напротив, была результатом длительной, можно сказать, интимной близости. (К сожалению, я слишком долго жил среди них и работал с ними во Франции и в Египте.) Мелочность, претенциозная вульгарность, чудовищный эгоизм, узость интересов, пошлая культура, неприветливость и чванство – вот несомненные черты француза. Ничего особенно страшного для меня в этом бы не было – признаю за этим народом множество черт, искупающих его несовершенство, – но, кроме этого, меня невероятно раздражали такие мелочи, как тембр их речи, их манеры и запах в их домах. В основе моего низкого мнения об этом народе лежала личная неприязнь, поскольку вполне естественно винить тех, кто тебе несимпатичен, во всем подряд. Но, при всем моем предубеждении, я никогда не стал бы приписывать французам самоуничижение и раболепие. Они странные люди, со множеством сомнительных привычек, – но в душе смелые и гордые.

Однако к концу весны 1939 года, казалось, они полностью утратили и смелость, и гордость.

Люди, придерживающиеся прогрессивных политических взглядов, были недовольны. Перед ними маячила мрачная перспектива: либо война, в которой Франция обречена на поражение; либо, если войну получится предотвратить новыми уступками, необходимость полностью подчиниться нацистам. В любом случае они потеряют всё. Остальные так или иначе высказывали схожие мысли: Франция слаба, измождена и сломлена, это больше не великая держава, да и не держава вовсе. Сражаться бесполезно: если, по чудовищной нелепости, война все же разразится, поражение неизбежно. Так к чему громкие речи и призывы к невозможному? Лучше помалкивать и постараться извлечь максимум из худой дружбы с немцами. В конце концов, разве нацистский режим не дал их народу достаток, порядок, счастье и единство? У французов не было ничего подобного. Разумно было предположить, что, если бы Франция пошла по пути нацистов – по-своему, более гуманно, более по-французски, – она добилась бы тех же результатов.

Пришло время забыть о застарелых противоречиях и обратить внимание на настоящего врага: не немцев за ближайшей границей, а политизированный и безответственный рабочий класс в собственной стране.