Зимой 1924 года мать готовилась родить еще одного ребенка. Когда в четверг днем у нее начались родовые схватки, она, как обычно, отправилась рожать домой к бабише Фейге. Они позвали акушерку и оставили нас, пятерых детей, у дяди Фишеля.

Четверг прошел. Затем пятница, суббота и воскресенье – ребенок не появлялся. Доктора не было, а акушерка, вероятно, не знала, что делать.

Я никогда не забуду субботний вечер, когда мать позвала нас повидаться с нею. Мойшеле, нашу старшую сестру Ханале и меня приодели, хотя мама была в исподнем. Она лежала в кровати. Взяв на руки Мойшеле, которому было два годика, она заметила, что я ревную, и сказала: «Хильчу, иди и ты сюда». Она поделилась со мной своим супом. А потом положила себе на живот кусок пирога и спросила меня, могу ли я сделать так, чтобы он исчез. Когда она отвернулась, я схватил кусок, и потом она сделала вид, что удивлена, что он действительно пропал.

Я обнял ее, прижался и заплакал. Мне было всего четыре года, а Ханале – шесть, но я понимал, что что‐то не так. Мать поцеловала нас, и слезы потекли у нее из глаз. А потом отец снова отвел нас в дом дяди Фишеля.

Только став старше, мы узнали детали того, что случилось. Бабушка посоветовала родителям ехать в Радом и найти доктора по именно Пешка, акушера-гинеколога, умеющего делать кесарево сечение. В Радом можно было добраться только на автобусе, а ходил он раз в день. Такси в те годы не было. Отец предложил матери поехать, но она отказалась. Схватки продолжались уже семьдесят два часа и совершенно измотали ее. Они подождали еще день, и утром в понедельник мать сказала: «Я больше не могу этого выносить. Делай что угодно! Постарайся вынуть ребенка! Постарайся вытащить его!»

Тогда отец решил позвать единственного доктора в городке. Это был новый врач, молодой человек, только что окончивший медицинскую школу, – другого здесь попросту не было. Он сказал, что у младенца большая голова и она не может пройти через родовые каналы. Он не понимал, что у ребенка неправильное предлежание, и решил, что следует пожертвовать младенцем ради спасения жизни матери. Он достал инструменты, проколол ребенку спину и легкие, перевернул его и достал наружу – мертвым.

Но это не спасло мою мать. Она позвала отца: «Михоэл, я умираю! Мне ужасно больно!» Ей не давали успокоительных или обезболивающих средств. Ничего не было! Она была в полном сознании, все видела и понимала. Вскоре ее не стало. Отец и два моих старших брата, Ицеле и Мейлех, все это время были рядом: в доме бабише была всего одна комната.

Тем же вечером, когда мы с Ханале и Мойшеле лежали вместе в одной постели у дяди Фишеля, пришел отец. На глазах его были слезы, он бил себя кулаками по голове. Я помню эту сцену, будто она произошла сегодня. Он сказал: «Дети, у вас больше нет матери. Ваша мать умерла. Она умерла».

Мне было тяжело смириться с тем, что ее на самом деле уже нет в живых. Я не видел ее мертвой. Она была жива совсем недавно, прошлым вечером, и даже взяла меня к себе в кровать. Во вторник были похороны[8]. Мойшеле, Ханале и я остались дома. Детей не берут на кладбище, пока им не исполнится девять-десять лет. Двое моих старших братьев присутствовали на церемонии.

Следующее, что я помню, это сидение шив’а – так называется традиционный семидневный траур, проводившийся в доме бабушки, где мы все должны были спать. Отец давал нам леденцы, чтобы мы вели себя прилично, когда родные и близкие приходили помолиться и поддержать семью. Взрослые не разговаривали со мной, но все, кто приходил, плакали. Я слушал их беседы, но все никак не мог взять в толк, что происходит на самом деле.