В этом сне Лена шла по знакомой улице деревни, в которой прошло ее детство. Малиновка, улица Крупской, пять – дом из потемневшего дерева, резные наличники, забитые ставни.

Дом был пуст и мертв.


Мне приснился странный сон: заколоченный дом;

Пыль и серость. Три окна – накрест досками. Видна

Белым флагом (весть о мире!) занавесочка одна…


Чей это был голос? И строчки ложились прямо поверх дома, светлого неба над крышей – словно кто-то, как поверх фотоснимка, писал по воздуху, небрежно и торопливо.


Тук-тук, кто в том доме живет?

Тук-тук. Пустой звук, и никто и не отопрет.


Лена стояла перед тихим домом – пустым, печальным. Сколько лет прошло, сколько зим?


Но по музыке неслышной, по тоске в моей груди

Узнаю я: в доме жили (и живут!) деды мои…


Вдруг ее словно окатило волной тепла, и время вдруг побежало вспять, назад, против хода часовой стрелки, вернув в беззаботное детство, похожее на одно долгое жаркое лето.


Палящее послеобеденное солнце. Ленка и две ее двоюродные сестры, Люда и Натка, начинали в зеленой беседке из хмеля игру в кукольную столовую. Взрослые – дед с бабой, три мамы девочек, отец Люды и соседка тетя Маруся – усаживались за стол в большой комнате играть в покер. Их голоса ясно доносились через открытые окна.

–Маруся, веди запись. Кто начинает?

–Милая моя, остись, ты что-то сегодня все путаешь.

–Ничего я не путаю, с чего взяла?

–Твой сегодня с утра с соседом на рыбалку ушел. И что мужики в рыбалке находят?..

Доносящиеся из дома голоса, смех. Потом бабушка встает и идет на кухню, выключает чайник.

–Дед, спустись в погреб за квасом для окрошки!

–В такую жару только окрошка и спасает.

–Вчера мой перепутал в погребе банки – ну, знаешь, бабуля делает себе лекарство из алоэ, выжимки, и тоже хранит их в трехлитровых банках, как и квас. Тут жара, духота, мой спустился, хватанул банку, открыл и глотнул с жару… Боже, как он орал!

–Могу себе представить.

В беседке Натка режет листья хмеля для игрушечной окрошки, а Люда сажает куклу за стол.

–Надо сшить ей новое платье. Нужны хорошие лоскутки.

–Слушайте, а я сегодня видела, как из ателье в овраг целую кучу обрезков выкинули. Наверняка там и кусочки кримплена есть.

– Значит, сегодня идем в овраг…


И снова чья-то рука торопливо плетет строчки – поверх смеющегося лица бабушки, возвращающейся за стол, раздающей карты, поверх лица деда, неторопливо разминающего папиросу.


Дед да баба. Были живы – дом живой был. Жили в мире.

Но когда душа, от тела оторвавшись, отлетела,

И на кладбище в степи дед да баба полегли, умер дом.

Душа его вышла вон (так утром тихим покидает спящих сон):

Из печной трубы, дав крен потемневших бревен стен,

Из окон и из дверей – вслед хозяевам скорей…


Теплые, родные лица – молодые, живые; руки, выкладывающие на стол карты, чей-то торжествующий смех, запах папиросы, пепел, стряхиваемый в стеклянную пепельницу, приятные ароматы с кухни, где тетя Женя начинает готовить обед, зелень беседки – все замерло на одно крошечное мгновенье, стало невероятно ярким и четким, как на лучшей фотографии, и тут же потускнело, зарябило, словно время вновь с бешеной скоростью понеслось вперед, безжалостно сматывая в клубок кинопленку жизни – лица, улыбки, жесты.


Лена вновь стояла перед мертвым домом – пустым, молчаливым. Кто-то тронул ее за плечо. От неожиданности она вздрогнула, обернулась, увидев ветхую старушку в беленьком платочке, с добрым морщинистым лицом.

–Не узнала, девонька? Вы, детки, звали меня тетей Марусей, – старушка покачала головой. – Постарела я, это точно. Одна осталась на всей нашей улице. Выхожу вечером и смотрю: Клава померла, и сынок ее тоже, царствие ему небесное, совсем молодой был; потом Марина, Горбушкины, деды ваши – Анатолий Иванович с Татьяной Ивановной. Все померли, и мой Коля тоже. Одна я осталась, как привидение.