у нас нет, так что обойдемся без него. А тебе, брат Гаусельм, – повернулся он к вошедшему монаху, – надлежит помнить о том, что в Доме Храма Соломонова принято соблюдать тишину во время трапез. Не знаю, какой устав в вашей обители, но в чужое аббатство со своими святыми не ходят.

Гаусельм молча поклонился и занял предложенное место справа от брата Анри. Тот протянул руку к блюду с хлебом, и трапеза началась. Слышался стук ложек о края деревянных тарелок и плеск наливаемого вина. Давно прошли те времена, когда бедные рыцари Христа должны были, по примеру монахов, вдвоем есть из одной чаши и пользоваться одной кружкой.

По окончании трапезы, когда блюда были унесены, а стол разобран, Гаусельм извлек из чехла лютню, и принялся тихонько перебирать струны.

– Спой нам, монах из Монтаудона, – сказал ему брат Анри. – Потешь наш слух песнями!

– Песнями? – Гаусельм усмехнулся, показав гнилые обломки на месте передних зубов. – Так что же спеть мне? Эскадит [30], конжат [31] или альбу [32]?

– Не важно, – ответил кто-то из рыцарей. – Лишь бы песня была веселой!

– Как мне мнится, клянусь Святым Марциалом, те веселые песни, что я обычно пою, вряд ли придутся по нраву воинам, сражающимся за дело Христа!

– Придутся, – ответил брат Анри с улыбкой, – если только ты не будешь воспевать в них мусульман.

– Ну хорошо! Сами напросились! – Гаусельм широко улыбнулся, и лютня в его руках запела. Точно сама по себе, без участия человеческих рук. Звуки лились из нее чистой прозрачной струей. Почти незаметно к ним добавился сильный голос:

Песнь, радость, верная любовь и честь,
Приятность, вежество и благородство,
Их затоптало злое сумасбродство,
Предательство и низменная месть.
И мне от скорби сей спасенья несть,
Зане средь воздыхателей и дам
Нет никого, кто не был бы притвора
И лжец во истинной любви, и скоро
Уже не опишу словами вам,
Как низко пал Амор по всем статьям [33]

Робер заморгал, осознав, что песня закончилась. Раздались одобрительные выкрики. Трубадур пел на южном наречии, которое Робер знал достаточно, чтобы понимать, хотя слишком плохо, чтобы свободно говорить. Большинство же его товарищей были окситанцами, и для них понимание смысла песни особого напряжения не требовало.

– Великолепно, – покачал головой брат Анри. – Не знаю, какой ты монах, но трубадур отменный!

– Благодарю вас, мессен, – ответил Гаусельм, утоляющий жажду вином из кружки. – Мне продолжать?

– Конечно!

Струны вновь зазвенели. Монах запел:
Хоть это и звучит не внове,
Претит мне поза в пустослове,
Спесь тех, кто как бы жаждет крови,
И кляча об одной подкове;
И, Бог свидетель, мне претит
Восторженность юнца, чей щит
Нетронут, девственно блестит,
И то, что капеллан небрит,
И тот, кто, злобствуя, острит [34]

Злые и едкие строки словно сами вползали в сердце, заставляли запоминать себя. А трубадур изощрялся, изыскивая все новые и новые предметы для собственного отвращения:

Претит мне долгая настройка
Виол, и краткая попойка,
И поп, кощунствующий бойко,
И шлюхи одряхлевшей стойка;
Как свят Далмаций, гнусен тот,
По мне, кто вздор в гостях несет;
Претит мне спешка в гололед,
Конь в латах, пущенный в намет,
И в кости игроков расчет. 

После этой строфы слушатели оживились. Послышался смех. А монах все продолжал петь:

Но чем я полностью задрочен,
Что, в дом войдя, насквозь промочен
Дождем, узнал, что корм был сочен
Коню, но весь свиньей проглочен;
Вконец же душу извело
С ослабшим ленчиком седло,
Без дырки пряжка и трепло,
Чьи речи сеют только зло,
Чьим гостем быть мне повезло!
Повисла напряженная тишина. 

– Я полагаю, монах, что песня написана не специально к этому случаю? – спросил брат Анри, улыбаясь.