– Нет, тетя, по-настоящему тонкая талия уже не вернется.

– А шляпы? В тысяча девятисотом мы были похожи на рюмки для яиц с лопнувшим яйцом. Огромные кочаны цветной капусты, гортензии, хищные птицы… Так и торчали. Рядом с нами сады казались совсем голыми. Тебе идет цвет морской волны, непременно сшей себе такое подвенечное платье.

– Я, пожалуй, лягу, тетя. Что-то я сегодня устала.

– Оттого что мало ешь.

– Я ужасно много ем. Спокойной ночи.

У себя в комнате Динни поспешно разорвала конверт, волнуясь, что стихи ей не понравятся, и зная, что он сразу же заметит малейшую неискренность. К счастью, интонация была та же, что и в стихах, которые она читала прежде, но тут было меньше горечи и больше красоты. Когда Динни прочла всю пачку листков, она увидела, что к ним подложена обернутая в чистую бумагу большая поэма под названием «Леопард». Почему она была завернута отдельно – для того, чтобы Динни ее не читала? Но тогда зачем он положил ее в конверт? Динни решила, что Уилфрид сомневался, дать ли ей поэму, но все же хотел услышать ее приговор. Под заголовком было написано:

«МОЖЕТ ЛЕОПАРД СМЫТЬ СВОИ ПЯТНА?»

В стихах говорилось о молодом монахе, втайне потерявшем веру, которого посылают проповедовать слово божье. Попав в плен к неверным, он должен выбрать между смертью и отречением. Монах отрекается и переходит в чужую веру. В поэме были строфы, исполненные такой страсти и глубины, что у Динни защемило сердце. Стихи покорили ее силой и вдохновением: это был гимн, воспевающий презрение к условностям и первозданную радость жизни, сквозь которую слышится стон человека, сознающего, что он предатель. Динни была захвачена этой борьбой противоречивых чувств и дочитала поэму чуть ли не с благоговением перед тем, кто сумел выразить такой глубочайший душевный разлад. К этому примешивалась и жалость: что он должен был испытать, прежде чем написать эти стихи? В ней проснулось материнское желание уберечь его от душевных мук и злых страстей.

Они условились встретиться назавтра в Национальной галерее, и Динни пошла туда пораньше, взяв с собой рукопись. Дезерт нашел ее возле «Математика» Беллини. Они молча постояли у картины.

– Тут есть все: правда жизни, мастерство и живописность. Вы прочли мои стихи?

– Да. Посидим, они у меня с собой.

Они сели, и Динни отдала ему конверт.

– Ну как? – спросил Дезерт, и она заметила, что губы у него подергиваются.

– По-моему, очень хорошо.

– Правда?

– Правда истинная. Одно, конечно, самое лучшее.

– Какое?

Динни улыбнулась, словно говоря: «Вы сами знаете».

– «Леопард»?

– Да. Мне даже больно было читать.

– Тогда, может, лучше его сжечь?

Она чутьем поняла, что он сделает так, как она скажет, и беспомощно спросила:

– Вы ведь все равно меня не послушаетесь?

– Как вы скажете, так и будет.

– Вы не можете его сжечь. Это лучшее, что вы написали.

– Слава аллаху!

– Неужели вы сами этого не понимаете?

– Уж очень все обнажено.

– Да, – сказала Динни. – Но прекрасно. А если что-нибудь обнажено, оно обязано быть прекрасным.

– Ну, сейчас так думать не принято.

– Почему? Цивилизованный человек прав, когда старается прикрыть свои уродства и язвы. На мой взгляд, в дикарстве нет ничего хорошего, даже когда речь идет об искусстве.

– Вам грозит отлучение от церкви. Уродству сейчас поют осанну.

– Реакция на приторную красивость, – тихонько сказала Динни.

– Вот-вот! Те, кто стал ее насаждать, согрешили против духа святого и оскорбили малых сих.

– По-вашему, художники – это дети?

– А разве нет? Не то почему бы они себя так вели?

– Ну да, они любят игрушки. А как родился замысел этой поэмы?

Лицо его сразу стало похоже на взбаламученный темный омут, как тогда, когда Маскем заговорил с ними возле памятника Фошу.