– Я пойду молиться, – сказала она Лестоку и Грюнштейну.

Когда те вышли, она с таким необычным и несвойственным раздражением крикнула парикмахеру:

– Скорее, братец, что так копаешься! Не покойницу, чаю, убираешь! Живой человек перед тобою!

Отпустив парикмахера, она прошла в опочивальню. Девушки раздели и разули ее. Она прогнала и их. Хотела быть одной. Все опостылело и стало противно ей здесь.

«Шубин… Шубин, – беззвучно шептали ее губы. – Алеша, милый, как же так? Все кончено? Навсегда? Плетьми? С вырванным языком?.. Сослан?.. Это они мне мстили!.. Ему за меня!»

Не могла представить себе всю непоправимость несчастия. В ушах звучала только что слышанная песня:

– Не переночую, бо жаль мени буде,
Щось у лузи сизии голубь жалибненько гуде…

«Сизый мой голубь, Шубин, где ты?..»

На ночном столе в бронзовом шандале мигал ночник, в углу, у божницы, в малиновом стекле теплилась лампада. Цесаревна опустилась на колени. Долго смотрела она на темный лик и точно пытала его. Знала она, что уже ничего нельзя сделать, что надо смириться, надо себя сберегать. Ничто, – ни то, что она дочь Петра Великого, великая княжна, цесаревна, любимая народом… Любовь народа даже в вину ей поставят, – ничто не может помочь ей спасти и избавить от пытки и ссылки Шубина. В памяти вставали восторженные виваты, которыми ее только что встречали, вспоминалась громовая песня, слышанная ею осенью, когда мимо дворца шел с учения Преображенский полк.

– Краше света нам Елизавета,
Во-от кто краше света!!

Все это – обман… ничто… любовь народа… ее солдат… Ни к чему!.. Следят, подслушивают, тысячи ушей приложены к замочным скважинам ее дома, тысячи глаз подсматривают за нею и обо всем доносят… Нет, что уж… куда уж… за Шубина заступаться!.. Надо себя спасать… Свою красоту избавить от плетей, от урезания языка, от ссылки в далекие полуночные края.

Она засветила свечу и долго звонила в бронзовый колокольчик, пока заспанная девушка не явилась к ней.

– Скажи Чулкову… Лошадей чтобы на завтра с утра приготовил и возок – в Москву поеду, – расслабленным голосом сказала цесаревна. – Да чтобы отец Федор раненько пришел молебен служить…

Когда пришло решение – стало спокойнее на душе. Цесаревна лежала на спине. Мысли неслись в ее голове, лишая сна. Поехать в «его» Александрово и там в александровском Успенском монастыре принять иноческий чин. Уйти совсем от гнусного мира доносов, пыток и казней и молиться… молиться… молиться!..

Прекрасное тело, разогретое танцами и волнением, благоухало пудрой и французскими духами под пуховым одеялом. Каждой жилкой, каждым нервом ощущала его молодая женщина и сквозь темные мрачные мысли не могла остановить биения крови, радости жизни, счастья дышать и быть молодой и здоровой… Напрасны печальные мысли! Никогда этого не будет, никогда ни в какой монастырь она не пойдет. Жизнь, несмотря ни на что, прекрасна. Грешное тело никуда никогда не пустит взволнованную, потрясенную, растерянную душу.


Утром, после молебна и долгой беседы с отцом Федором, цесаревна села в крытый возок на полозьях и помчалась в Москву в тайной надежде, что ничего не было, что она найдет Шубина живого и здорового в селе Александровском.

Перед отъездом она призвала к себе Лестока и велела передать ее поклон «хору честному воспевальному, товарищам, а особливо Алексею Григорьевичу» и приказала назначить его к себе камердинером и считать наравне с другими камердинерами Чулковым, Полтавцевым и Штерном, отпускать ему: «к поставцу ее высочества, окромя банкетов и приказов – водки, вина и пива, через день и два – водки и вина по кружке, пива по четыре в каждый день» – и именоваться ему впредь Разумовским…