Следом за этим сообщением газета «Русское слово» напечатала заметку, под которой стояла дата «30 июня».

«Петербург. По полученным здесь сведениям, Григорий Распутин скончался сегодня в 5 часов 45 минут дня от заражения крови».

Узнать что-либо толком было нельзя, сведения из Покровского запаздывали. Снова зачастили ливни, реки опять вышли из берегов, телеграф работал из рук вон плохо, многие столбы связи были повалены, часть сел оказалась затопленной, люди из домов переселились жить в лодки, взяв с собой то, что можно было взять в руки, – немного продуктов да мыло с полотенцами, все остальное побросали в домах. Хлеб, мясо, одежда были унесены водой.

Даже срочные телеграммы приходили в Россию – сибиряки испокон веков звали европейскую часть страны Россией – с опозданием на полтора-два дня.

В Петербурге, у дома на Гороховой, где Распутин снимал квартиру, волновалась-шумела толпа. Толпа собиралась даже ночью, при факелах, чей свет в темноте бывает очень тревожен, заставляет нехорошо сжиматься сердце; в толпе – разный народ: телеграфисты, рабочие, курсистки, юные барышни из порядочных семей, проститутки, журналисты, старые почтенные матроны, фотографы, крестьяне и, конечно же, филеры. Швейцар, городовой и два дворника держали оборону распутинской квартиры, никого не подпуская к ней, покрикивая на толпу. Глаза у охранной команды – красные, слезящиеся, эти люди почти не спали, и городское начальство уже подумывало, не отрядить ли трехсменную охрану?

Отклики на покушение появились в газетах Парижа и Берлина, русские газеты печатали воспоминания тех, кто хорошо знал Распутина.

О Распутине заговорили как о мертвом…


А Распутин был жив, он вновь очнулся, попробовал приподняться на постели, но упал на подушку, проколотый болью. Просипел через силу:

– Чем я прогневил Бога? – Потом пальцем подозвал к себе врача. К нему подскочил тобольский профессор, готовно наклонился. Распутин пожевал губами и внятно произнес: – Отправь в Петербург телеграмму!

– Кому, по какому адресу?

Распутин повозил пальцем в воздухе – жест был раздраженным, – сжал глаза в щелки, выдавил из-под век слезы, кожа на щеках потемнела, сквозь темноту проступила кирпичная больная краснота, ему было трудно: непрочная ясность, в которой он пребывал, когда очнулся, стремительно уступила место боли, жару, из-под повязки на животе потек густой гной. Гной быстро собрали.

– Эта… эта… – вновь внятно проговорил Распутин и замолчал.

– Что… эта? – Профессор старался ловить каждый звук, срывающийся с губ Распутина.

– Эт-та… Пи-ши сло-ва.

Профессор пощелкал пальцами, требуя бумагу и карандаш, оглянулся нетерпеливо, боясь, что ниточка, которая только что протянулась от Распутина к нему, оборвется, ему подали бумагу и толстый свинцовый грифель.

– Пишу, Григорий Ефимович!

– Какая-то стерва меня заколола?

Записав слова на бумагу, профессор наморщил лоб, сдвинул рот в сторону, словно бы говоря: «Фи!»

– Такой текст и посылать? – спросил он.

– Такой и посылай.

– Будет исполнено, Григорий Ефимович. А адрес какой?

Распутин внятно, словно бы боясь, что этот человек с орденом что-то перепутает или не поймет, по буквам продиктовал адрес. Профессор невольно отшатнулся от постели, лицо его одрябло, обвисло складками – адрес испугал тобольское светило.

– Такую телеграмму да по такому адресу? – прошептал он, едва двигая серыми губами.

– Да!

Через час в Царское Село ушла телеграмма. Царское Село, именно оно испугало профессора, тоболец знал, кто там живет, и чувствовал себя так, будто сейчас в комнату вломятся стражники, завернут ему руки за спину и обвинят в чем-нибудь таком… в чем-нибудь таком – в революционном вольнодумстве, например, или в причастности к бомбистам.