– Кто хотел убить Распутина-то?

– То ли Хиония, то ли Феония – зовут ее как-то странно, вроде бы и не по-нашенски.

Попытку убить Распутина совершила крестьянка Сызранского уезда Симбирской губернии, проживавшая последнее время в Царицыне и зарабатывавшая на жизнь швейным делом – Феония Кузьминична Гусева, некоторые газеты с первых же репортажей стали величать ее Хионией.

Деревенский староста выделил место, в котором могли бы работать следователи, дознаватели, прочий высокий люд, который, надо полагать, прибудет сюда аж из самого Петербурга (не говоря уже о губернском городе Тобольске). Закуток, имевшийся при доме полицейского урядника Швалева, был укреплен и преображен в сельскую тюрьму, куда Гусеву и поместили на время.

Впрочем, из Тобольска вскоре прискакал полицейский чин, бледный, потный, с порванным в пройме мундиром, и первым делом арестовал самого урядника, упек его в кутузку за то, что «допустил убийство», срок ареста определил небольшой, но обидный – неделю, следом арестовали старосту Шокирова и десятского Кодунина – за то, что «не предупредили покушения». Срок дал побольше – две недели.

В Покровское, переполненное народом, прибыло несколько полицейских нарядов, поговаривали даже о том, что прискачут казаки, целый эскадрон.

Распутин по-прежнему находился без сознания, тяжело дышал, в крепкой груди его что-то ржаво поскрипывало, булькало, запавший рот стал темным. Врачей – особенно тобольского профессора – беспокоило то, что он никак не может умереть, как и то, что Распутин никак не может прийти в сознание – перед смертью люди всегда приходят в себя. Организм этого человека сам защищал себя, если бы Распутин переносил боль, находясь в сознании – из раны вместе с сукровицей уже потек гной, воспалительные процессы происходили стремительно, – он давно бы умер от боли, сердце не выдержало бы, лопнуло. Иногда раненый что-то произносил, но что конкретно – не разобрать, слова срывались с губ мятые, чужие, словно бы Распутин пытался объясниться на неведомом языке.

– Надо же, организм какой дюжий! Будто из железа, – удивлялся тобольский профессор, – до сих пор не умирает, он еще три часа назад должен был умереть, а не умирает.

Профессор щупал пульс, слушал грудь Распутина, тыкая в нее плоским эбонитовым пятачком трубки, вглядывался в рану, удивленно качал головой, потом переводил взгляд на окно, где толкался, шумел народ. Отметил, что среди шумевших много калек с Георгиевскими крестами.

– Наград – как на царском балу, – сказал он, – в глазах бело.

– От чего бело?

– От серебра.

Появилось несколько стражников на конях. Стражники рассекли, растолкали людей, отжали от распутинского дома. Гул за окном угас, слышны были только выкрики стражников да хлесткие удары плеток.

– Теперь поспокойнее будет, – удовлетворенно проговорил профессор.

Тюменские врачи промолчали. Об операции они уже не говорили, маститый тоболец убедил их, что Распутин умрет под скальпелем и тогда им придется отвечать за «старца». А кому охота ставить свою молодую жизнь в зависимость от старой рухляди? Тюменцы замкнулись, побледнели; судя по их лицам, они были сами себе противны.

Распутин умирал.

Первым о беде Распутина в Петербурге узнал министр внутренних дел Маклаков – ему прислал телеграмму тобольский губернатор. Маклаков дал немедленное распоряжение собрать все, что есть о Феонии Гусевой, и вообще, что она делала в последние годы и особенно в последнее время. Через несколько часов у него на столе лежал листок бумаги. «Феония Гусева. С 3 марта находилась в Ялте вместе с Распутиным, следила за ним, вместе с Распутиным приехала сюда и из Санкт-Петербурга, в одном поезде. В последний раз в полицейских списках Санкт-Петербурга значится в декабре 1911 года. Место ее последней прописки – ночлежный дом Маконина на Обводном канале. Пользовалась уважением. Благонадежна. Есть деньги, и немалые. На почве истощения случались припадки. Богомольная. Твердила, что должна избавить людей от лжепророка».