Да что же плохого я мог сделать?
Десятки раз, опять и опять, я проживал мысленно то первое утро, когда меня увели из дома в лесу. Моя приемная мать стояла на пороге, и у нее в глазах блестели слезы. Я снова вижу ее руки, комкающие фартук, и неуклюжий быстрый жест прощания, на который она под конец все-таки решилась, взмахнув ладонью, перед тем как мы исчезли за первым поворотом тропинки. В тот же самый момент Викарий положил руку мне на плечо, и я помню эту обрушившуюся на меня внезапно тяжесть, хотя в тот миг не обратил на это особого внимания – был погружен в мысли обо всем, что оставлял позади: о ласковой женщине, о ставшем родным доме, который мне не суждено было больше увидеть. И еще я старался сдерживать слезы. Потому что большие мальчики не плачут. «Нужно быть смелым, Дамьен. Смелым и послушным», – повторяла мне та женщина, убаюкивая накануне вечером. Я не захотел спать один, и она разрешила мне лечь рядом с ней. Ее распущенные волосы пахли дымком поленьев из очага, кожа – сладковатым запахом пота. Думая обо всем, что у меня отобрали, я чувствовал, как к горлу подкатывают рыдания. И мне приходилось сдерживаться изо всех сил, чтобы плач не вырвался наружу. Так что я попросту не придал значения мертвящей тяжести чужой руки у себя на плече.
А надо было!
Нам понадобилось шесть дней, чтобы добраться до места назначения: до унылого поселка у парижской заставы. Вероятно, Викарий сказал мне его название, но я не запомнил. Шесть дней – это одновременно много и мало, если пытаешься заново прожить каждую их секунду, чтобы найти там оправдание нестерпимому.
Мы шли пешком, по большей части в молчании. Сопровождающий меня был неразговорчив, но проявлял ко мне заботу. Время от времени Он ронял пару слов, желая узнать, не устал ли я, не надо ли мне чуток передохнуть. Всякий раз, когда мимо проезжал какой-нибудь крестьянин на телеге, Он давал ему благословение и просил подвезти нас немного, если по пути. Стояла самая чудесная летняя пора. Дни были жаркими, ночи – теплыми и душистыми. Когда мы делали привал где-нибудь под сенью рощи, Викарий слушал мои рассказы о жизни с приемными родителями или молча смотрел, как я играю. Я с гордостью показывал Ему все, чему научил меня лесник: как построить плотину, чтобы отвести русло ручья, смастерить свисток из ветки бузины, поймать бабочку, не повредив ей крылышек. Помню, Он выразил восхищение моей ловкостью и спросил, нравится ли мне ловить вот так всяких мелких, беззащитных Божьих тварей. Лишь позднее я вспомнил, как странно блеснули его глаза, когда Он задавал этот вопрос. Но тогда мне совсем не показалось, что Он находит эту мою забаву дурной – наоборот! Он награждал меня одобрительной улыбкой каждый раз, когда я приносил Ему нового пленника.
Дни шли, и я начинал свыкаться с молчаливым присутствием этого чужого человека. В полдень мы устраивали привал у речки или ручья, чтобы подкрепиться, по вечерам ужинали на крестьянских фермах, где большим семействам приходилось потесниться за столом, чтобы освободить для нас местечко. И сколько бы я ни рылся в памяти, мне не удавалось припомнить ни единого случая, ни малейшего своего поступка или слова, который мог бы Его рассердить.
Возможно, дело было в чем-то другом?
Потребовались недели и даже месяцы на то, чтобы я начал наконец понимать. Прозревать истинную, глубинную причину моих страданий. Я не сделал ничего плохого. В этом не было нужды, потому что плохим был я сам. Мои настоящие родители угадали во мне зло, поэтому от меня и отказались. Они выкинули меня из своей жизни, как избавляются от паразитов и больных животных. Лихо шло за мной по пятам. Это все объясняло: отказ от меня во младенчестве, приют, гибель приемного отца, отлучение от дома, положившее жестокий конец моему детству, появление Викария, заточение и страдания. Надо было, чтобы я заплатил за все зло, сосредоточенное во мне, за зло, о присутствии которого я до поры не подозревал. Господь отдал меня в руки Викария, чтобы я смог искупить свою единственную вину, ставшую наконец мне предельно ясной. Я был виновен самим фактом своего существования.