Да еще острым укором припомнился мой первый приезд в Москву, когда я ввалился к одним норильчанам, которых едва знал, но которые совсем не знали меня, если не считать того, что раза два видели меня на сцене Норильского театра. Три дня я пробыл у них и понял, что если тебе дают адрес и мило говорят, что-де, мол, будешь в Москве – заходи, то это еще совсем не значит, что ты так же мило можешь заходить. Тебя пригласили, с тобой были любезны, ну и будет. Тогда я ничего этого не понимал и пожаловал к ним с вещами. И впечатление, которое я на них произвел тогда, было куда более волнующим, я думаю, чем то, которое они испытывали, ранее глядя на меня из зрительного зала. Должно быть, творчески я уже здорово окреп и мог запросто потрясать обычным своим появлением в дверях.
Князь Лев Николаевич Мышкин.
В драматическом искусстве не знаю – может ли быть выше. И не потому, что это уже однажды произошло. Но где и когда, а главное у кого, может родиться столь редкая по человеческим задаткам драматургия, как это преподано Федором Достоевским в его «Идиоте», т. е. в князе Льве Николаевиче Мышкине. Если говорить откровенно, ни одна моя работа ни до, ни после не подошла и близко к этому уровню. К сожалению, это – правда!!!
Я уже полмесяца не был у них, не видел ее, и теперь она пришла навестить меня у наших общих друзей Марицы и Валентина Бегтиных-Ганцовских. Очень ясно, до четкости, вспомнилось выражение ее лица. Сама она, я думаю, не пришла бы, но по телефону Марица ей сказала, что я попал в беду… приходи, мол, проведай. «Да что случилось?» – мягко домогалась она. Марица, жена Валентина, приютившая меня в эти дни, хохоча в трубку, сказала:
– Ничего особенного, но это лучше видеть!
– Хорошо, я приеду.
Марица осторожно подносила трубку телефона к моему опухшему, ставшему разноцветным, бесформенному лицу – и я все слышал…
Накануне вечером мы с Валентином ехали в троллейбусе. Зная, что у меня был нелегкий день, он спросил меня, почему не сажусь. Я стоял около какого-то дремлющего парня в очках, у окна рядом с ним место было свободным. Нам скоро нужно было выходить, и я, совсем не желая обидеть или, боже упаси, оскорбить этого молодого человека, ответил Валентину, но, наверное, несколько громче, чем следовало: «Вот сейчас попрошу этого очкарика подвинуться и сяду. Подвиньтесь, пожалуйста. Пожалуйста», – повторил я, но молодой человек моих излияний вежливости не услышал или не оценил, зато слово «очкарик» в него запало, должно быть, глубоко. И, воодушевившись, он кликнул своих товарищей – их оказалось в троллейбусе человек шесть, они избили меня. Причем били долго, дружно, не стесняясь, все – в очках и без очков.
И вот теперь она пришла. Через оплывшие щелки век я немного видел, но ей, очевидно, было непонятно – вижу я или держу лишь лицо кверху, чтоб не свалились примочки. Она молчала и, постояв, как в почетном карауле перед скончавшимся, ушла в прихожую, откуда донеслось: «Марица, руки помыть можно?» – «Конечно, ну, как ты его нашла?» Ответа не было. «Да-а, славно поработали ребята», – выдохнула она, вернувшись, и наконец улыбнулась.
– Ничего, мы молодцом, глаза и зубы целы и прекрасно, – проговорила Марица бодрым тоном врача, скрытно знающего, что с этим пациентом все кончено. Не сообразив, что возражает Марице, она осторожно сказала: «Да нет – все будет хорошо… все будет…» Наивность этой домашней самодеятельности рассмешила меня, но вместо смеха вырвались какие-то клочья рваных всхлипываний. Она отпрянула, улыбка сошла с лица, и, странно кривя губы, она медленно выговорила: «Ты опустил бы голову, тебе неудобно».