– неудовлетворенный окружающим мещанством еврей, кончающий самоубийством; а Чириков84 постарался целую пьесу посвятить ужасам еврейских погромов!.. Исходя из того, что Вы в своей книге смеетесь над всеми, я не думаю, чтобы Вы были антисемитом. Но этот ярлык обязательно пришьют Вам рецензенты, ознакомившиеся с Вашим романом.

Между прочим, если хотите, я могу переговорить с редактором “Нового времени” и устроить Вас сотрудником нашей газеты. Судя по Вашему произведению, Вы хорошо знаете газетное дело н, наверно, сами работали в провинциальных изданиях. Напишите мне, принимаете ли Вы мое предложение…»

Раз десять, двадцать, a может быть и тридцать перечел я письмо Меньшикова и один, и вместе с женой. Немедленно ответил, что с радостью перееду в Петербург, что работать в «Новом времени» мне будет очень приятно. А если что меня смущает, то это мой преклонный возраст: мне уже 29 лет, и едва ли я смогу значительно усовершенствоваться в литературном отношении.

В ответном письме Меньшиков сообщил мне, что мой преклонный возраст его не пугает, что он благословляет меня на переезд. И через месяц мы с женой были уже в Петербурге.

Но какое свинство! Неужели рецензенты ругали меня именно за антисемитизм? Ведь я никогда в жизни антисемитом не был!

Петербург

«Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид…»

В сердце каждого, кто родился и постоянно жил в Петербурге, всем известное вдохновенное обращение поэта к родной столице вызываете восторженный отклик. Державное течение Невы; прозрачный сумрак белых ночей со спящими громадами дворцов, с отблеском адмиралтейской иглы; две зари, сменяющие друг друга; недвижный воздух и мороз жестокой зимы; бег санок вдоль Невы… Как все близко и дорого коренному петербуржцу!

Но провинциал, попадавший в Петербург, ощущал это очарование не сразу. Южанину с берегов Черного моря летнее небо казалось здесь скромным и бледным: солнце – чопорно-сдержанным; весна – застенчиво-скромной, таящей про себя радость возрожденья природы: и осень – слишком унылой, со мглой туманов, с моросящим дождем; и северное море – бесцветным.

И даже гордость Петербурга – белые ночи, с их беззвучными сказками, были непонятными, чуждыми, вызывавшими не волшебные сны, а нервность бессонницы.

Не скоро уроженцу юга во всей полноте раскрывалась колдовская прелесть столицы. Долго тосковал он по своим летним ночам с темным небом черного бархата; по огненным лучам июльского солнца; по буйной весне, по густому темно-синему морю…

Но проходил срок – и расцветала любовь к красавице севера. Закреплялась навсегда, до последнего вздоха. И в восторженном созерцании и в сладостных воспоминаниях.

Коренные петербуржцы любили свою столицу от рождения – как мать. Петербуржцы же, родившиеся вдалеке от нее, влюблялись в нее: была она для них вечной невестой.

Помню – приехав сюда в конце лета 1912 года из Одессы, был я удивлен и даже огорчен унылым видом столицы. Серое небо, серые здания. На улицах, несмотря на множество народа, как будто бы пусто. Нет столиков на тротуарах возле ресторанов, кондитерских. И все сдержанно, тихо, без всякого оживления. Вместо широких улыбок – серьезные лица. Вместо громкого говора – едва слышная речь. А главное – где полные жизни и смысла одесские жесты?

Одессит, когда говорит, выражает мысли всем своим организмом: и глазами, и бровями, и шеей, и руками, и ногами, и, в придачу, разумеется, языком. А петербуржец разговаривает так, как одессит молчит; не мелькают в воздухе руки, не работают локти, не подергиваются плечи, ноги не принимают участия в беседе. И никто не теребит пуговиц на чужом пиджаке, когда нужно передать особо важную мысль.