Но, вот, в нежную лесную идиллию неожиданно врывается тревожный рокочущий звук литавр. Это – отдаленный гром, предвещающий приближение грозы. Контрабас зашуршал листьями сильнее, постепенно переходя к треску сучьев и к обламыванию сухих ветвей. Флейты бросили птиц и засвистали порывами визгливого ветра. Наконец, раздался неистовый грохот медных тарелок. В каденциях скрипок сверкнула ослепительная молния…

Кункль всем своим существом ушел в эту грандиозную бурю, лицо его дышало искренним вдохновением. Глаза лихорадочно метались от одних инструментов к другим, магическая дирижерская палочка исступленно носилась в воздухе. Иосиф Иванович был поистине счастлив, ощущая, что вся разыгравшаяся в зале стихия – создание его собственного, личного творческого духа.

Но что это такое? Нечто чуждое, диссонирующее, вдруг, ворвалось в «Сюиту». Наряду с бурей, проходившей в соль мажоре, прокатился громкий добавочный гул в сопровождении жалобного воя, построенного на несомненном миноре. Гул рос. Завывание тоже, вдруг, под фортиссимо всего оркестра, под рокот литавров, грохот тарелок, рев контрабаса, визг флейт, хроматические взлеты скрипок и под добавочный таинственный гул – все помещение актового зала дрогнуло, затряслось, люстра под потолком закачалась, стоящий в углу бюст Пушкина упал с высокой колонны…

– Землетрясение! – раздался истерический женский крик.

Оркестр смолк, внезапно остановившись на очередном ударе грома. Музыканты соскочили со своих мест. Кое-кто пытался бежать сквозь закрытую дверь в соседний дортуар. Мы, скрипачи, продвинулись к подоконнику, на который можно было вскочить в случае обвала потолка. Потеряв от страха контроль над своими действиями, я почему-то поднял к плечу скрипку, ударил по струнам смычком и стал громко наигрывать сентиментальную грузинскую песню: «Сакварело, сада хар?»9.

А в зале началась паника. Некоторые бежали, спустившись по лестнице к выходу. Некоторые жались к стенам, некоторые вышли в коридор. Архиерей, подняв руку, что-то говорил, успокаивая присутствовавших. Как мне потом рассказывали, – не знаю, правда ли это, – инспектор наш сказал своей жене: «Душечка, я принесу тебе зонтик против штукатурки» – и исчез. Учитель латинского языка Федор Дмитриевич, будто бы, стал объяснять одному из приезжих петербургских гостей, что в Тифлисе землетрясения не редки и что к ним нужно постепенно привыкать, как к неизбежному явлению природы. А про директора Льва Львовича говорили, что перепуганная губернаторша стала резко упрекать его за землетрясение, на что Лев Львович растерянно отвечал: «Простите, ваше превосходительство, но я, право, не виноват».

Увы! Бедный Кункль после этого так никогда и не дождался вторичного, полного исполнения «Лесной сюиты». Когда, впоследствии, он как-то раз в разговоре с директором заикнулся о повторении своего произведения, Лев Львович испуганно замахал руками и ответил:

– Ну, нет, дорогой! Вы мне опять испортите акт!

Иосифу Ивановичу оставалось утешаться только тем, что у Шуберта тоже была своя неоконченная симфония.

III

О жизни своей в пансионе первой Тифлисской гимназии всегда вспоминаю с приятным чувством. Хотя у нас, пансионеров, было много начальства – директор, инспектор, воспитатели, классные надзиратели, дядьки, – однако, никакого начальственного гнета мы не ощущали. Режим, установленный директором Львом Львовичем Марковым, был достаточно либеральным, без излишних формальностей. Директора все мы любили и уважали. Инспектора Обломского – тоже, особенно за его незлобивость и меланхолическое отношение к нашим проступкам.