Нашу первую учительницу звали Зоя Николаевна Прозоровская. Она жила в соседнем доме. Для меня это оборачивалось постоянным гласным надзором, так как обо всех моих проделках родители узнавали, что называется, из первых уст.

Так, Зоя Николаевна не раз сетовала, что я очень тихо говорю, отвечая на уроках. Меня пытались увещевать, стыдить и воспитывать, но это плохо помогало. Какая-то особенность моего организма мешала громко говорить на уроках, но почему-то эта особенность не мешала мне орать на переменках.

Годы после войн были довольно голодными. По какой-то причине я был очень худой, в смысле, тощий, но не настолько же мы не доедали. Однако школьный врач спросил родителей, не из блокады ли я. Чего мне не хватало, не знаю, но про меня долго говорили – «кожа да кости». Постепенно я догнал своих сверстников по весу, и вопросы исчезли сами собой.

Долго сказывалось мое домашнее воспитание. В детском саду я, может быть, научился бы говорить громко и даже смог бы, встав на стульчик, преодолеть робость для выступления со стишками. Но чего не было – того не было.

Не знаю почему, но я слыхом не слыхивал о прививках, и поэтому первые какие-то прививки были для меня потрясением. Я долго не давался эскулапам в лапы. Говорят, что я орал от страха, но сильные аргументы: «Мальчики же не плачут!» и «А как же солдаты на войне?» – сделали свое дело, и мне что-то там привили. Сказалась ловкость рук врачей и медсестер и лживый яд из их врачебных уст.

Осталось в памяти впечатление о попытках системы образования как-то нас подкармливать. То есть формировать что-то вроде пищевого рефлекса, как у собак Павлова. Но кормить-то нас поначалу было нечем, кроме хлеба и сахарного песка. Вот и давали нам на большой перемене кусочек черного хлеба и маленький кулечек (фунтик) с двумя чайными ложками сахарного песку и, само собой, со стаканом жидкого чая. Удивительно, что до сих пор сочетание этих вкусов вызывает воспоминания об этих годах учебы. А вы говорите, что мы люди, а не собаки Павлова!

Весной, когда, наконец, теплело в природе, нам давали булочки-жаворонки. Это был просто праздник! Однако антирелигиозная пропаганда так запудрила всем мозги, что никто из окружающих не смог нам объяснить традиции такого праздника, как Благовещенье. Только кто-то из окружающих – либо моя бабушка Саша, либо монашка Маша, живущая у нас в доме, – рассказали мне об этом празднике и его традициях. Правда, я ничего не понял, так как рассказанное не укладывалось в мою картину мира.

Запомнилось упорное тщание учителей сделать из нас каллиграфов. Сначала всю первую четверть мы писали карандашом в тетрадях с тремя горизонтальными и частыми косыми линиями. А потом нам в качестве индивидуального поощрения за старание разрешали писать перьевой ручкой. И мы старались!

Когда мы перешли во второй класс и уже начинали писать в тетрадях с редкими косыми линиями – какой прогресс! – нам показали ученика-первоклашку с почти каллиграфическим почерком. Фамилия его была Марков, этот каллиграф росточку был не очень большого, но пыжился он, как будто совершил что-то необыкновенное, вроде перехода через Северный полюс. Жаль, не удалось узнать его дальнейшую судьбу. Позднее я понял, что хороший почерк никак не гарантирует высокого ума и наличия других талантов. Из всех знакомых наиболее красивый почерк оказался у Вячеслава Н. – человека простоватого и неглупого, но не более того.

Да, надо бы сказать и о перьевой ручке. Это было простое на вид изделие, но сколько труда приходилось вкладывать, чтобы овладеть им, то есть письмом. Поначалу то чернила расплывались, то перо рвало бумагу, то возникали кляксы, и только спустя полгода мы начинали писать и получать при этом хотя бы тройки и четверки. Странно, но девчонки умудрялись получать еще и удовольствие от письма. К нам, парнишкам, это пришло много позднее.