Колонна цвета индиго – можно было представить, как на солнце она переливается всеми возможными цветами – внизу украшалась внушительных размеров звездами кроваво-красного цвета, составленными из сотен маленьких рубинов. Знал ли художник, что рубины отличаются друг от друга по степени насыщенности? Сейчас это было не важно. Обрамлялись звезды серебряными венками из лавровых и дубовых листьев. А наверху, под самым куполом, был изображен огромный и такой же алый, как звезды, схимнический крест.

Что-то шевельнулось в моем сердце. На доли секунды я почувствовал себя увлеченным за пределы горизонтов, до которых раньше едва дотягивался взглядом. В этом изображении, воплощавшем братство, независимую волю и в то же время некий властный призыв, встречались горнее и дольнее, нечто одновременно и близкое, и неизмеримо далекое. Более того, оно странным образом контрастировало, противостояло всей остальной конструкции Колизея, обладавшего аурой сакрального, но мрачного и титанического.

Между тем, Иван Евфимиевич вышел из транса и тоже вгляделся в чертежи.

– Колизей? Ну до поры до времени это арена для боев, да… – произнес старик. – Но не простым оружием. Словом, мыслью, образами, духом. Мифами, если угодно! Видите балконы? Они предназначаются для выступлений. Здесь и располагаются бойцы.

– Бойцы?

– На этой арене встречаются в схватке лучшие – самые могучие, самые смелые. И так будет, покуда, наслаждаясь одними лишь собой, – своими победами, почестями и ликованием толпы – эти герои не растратят силы окончательно. Покуда Солнце, которое строителем этой великой и жуткой арены низвергнуто им под ноги, не скроется совсем в океане нечистот, что потихоньку стекают с трибун. Тогда и направления потеряют всякий смысл, ибо нельзя уже будет доказать, что север – это север, а юг – это юг.

– И что же сделается с этими героями, когда они растратят свои силы?

– У них, наконец, появится время и повод, чтобы оглядеться по сторонам. Может, чего и заметят. Увидят, кто ими за ниточки дергает, какой кукловод. Поймут, почто он возводил театр, почто публику умножал да пестовал. Теперь-то эта орава не будет просто сидеть, рот раззявив. Почувствуют свою силу в нормальности, нормальность в мертворожденности. Ведь зрителями и подпевалами становятся те, кто чересчур труслив и малодушен, чтобы сражаться самому. Не от доброты душевной становятся! А целой тьмой рвать одинокую светлую душу куда проще – даже оправдание себе придумывать не приходится. Толпа, наблюдавшая героев с трибун, наконец, снимет маску почтения, под которой окажется лишь зависть и невежество.

– Не шибко вы любите идеи равенства, – вскользь заметил Вадим.

– Это в аду перед Диаволом все равны и одинаково ничтожны в своем отсутствии и бездушности, а на небесах – иерархия и Царство. Ибо на небесах по заслугам воздается. И все же каждый к Богу может прийти, коли осмелится. Пусть по-своему, опасной и вихлястой тропкой над темными безднами, пусть ошибаясь и заходя в тупики, но может. Хочешь с Богом быть – будь, не хочешь – твой выбор, Диавол тебя сам отыщет, – выпалил старик на одном дыхании и в очередной раз отстранился, впав в задумчивость.

Я тоже призадумался. Чем была для меня русская культура? Уж точно не романами классиков, которыми истязают пубертатных школьников под надзором учительницы литературы, толстой, усатой и напоминающей своей физиономией бульдога. И не чумазо индустриальными островками советского мира, с каждым годом все более гротескными. Нет, она была чем-то бόльшим, выходящим далеко за пределы частных проявлений. По крайней мере, объять ее мне не удавалось. Я мыслил себя в русской культуре, я гордился ею и считал, что не утрачиваю нашего особого духа, даже когда обертываю мысли в концепции, рожденные французами, немцами или англичанами. Но теперь, неожиданно столкнувшись с чем-то пусть безумным, но искренним, корневым, исконным и потаенным, я был сконфужен, и те смешанные чувства, которые на меня нахлынули, больше подходили какому-нибудь шведскому этнографу, приехавшему изучать мифы исчезающих аборигенов. Я бы окончательно отдался этим мыслям, но Иван Евфимиевич отдышался, пришел в себя и продолжил будто бы с неким ехидством в голосе: