Я снова кричу и тоже бегу к трапу. Пытаюсь бежать; ноги становятся ватными, воздух словно сгущается. С ужасом наблюдаю, как недавние провожающие отчаянно рвутся стать пассажирами; исступленно карабкаются по трапу, безжалостно сталкивают в воду менее расторопных, со всего маху лягают напирающих сзади, бьют кулаками в перекошенные, раззявленные в панической ярости рты.
«Их можно понять, – неожиданно думаю я, – ужас войны превращает людей в скот. Каждый сам за себя. Спасайся, кто может. Быть может, этот теплоход последний…»
А ведь и правда – последний! И скоро тут всё превратится в кроваво-огненный ад. А я? Как же я?! Я не солдат, я простой обыватель! Я нежен, хрупок, я беспомощен и беззащитен! И я хочу жить!
Животный ужас захлестывает меня, подстегивает, удесятеряет силы. Я снова рвусь к краю причала и вдруг слышу сзади:
– Йалокин!
Боже, я забыл про Анну! Спасая шкуру, забыл о любви… Значит… значит, я не любил… не люблю?.. Ведь нет ничего на свете сильнее любви; ни война, ни инстинкт самосохранения не могут, не должны победить ее, затоптать, загубить, заставить забыть…
– За-за-за-за-быыыылииии!!! – исступленно вою я, видя, как вновь задираются вверх перечеркнутые множеством деревяшек-ступенек доски, как отступает белоснежная стена спасения от опустевшего причала. А я не могу остановиться. Я всё бегу и бегу, нелепо вскидывая ватные ноги в воздушном киселе. И он милосердно заползает мне в уши, затыкает их холодными, липкими берушами, и я уже почти не слышу полустон-полушепот:
– Йалокин!..
* * *
Я замолкаю. Пытаюсь прийти в себя. Получается плохо. Частично я всё еще там – на причале, бегу к отплывающему теплоходу. И мне кажется, что сидящий напротив лысый толстяк – не более чем мираж, сновидение. Наступает именно то состояние, что и заставило меня обратиться к нему. Полуявь-полусон, неявь-несон, или, еще точнее: «Где явь? Где сон?»
«Может быть, и Анна мне всего лишь приснилась?» – с обреченной надеждой думаю я.
Мысль о любимой, которую предал, заставляет меня очнуться полностью. Резко, разом, рубящим ударом топора отрезая сон от яви. Или… явь от сна?..
– Ну, ну!.. – Оказывается, доктор уже вылез из кресла и склоняется надо мной. – Очнулись? Вам плохо?
– Нормально, – бурчу я под нос, злой на себя за проявленную слабость. Злость придает сил, я выпрямляюсь, мотаю головой: – Я в порядке. И у меня всё. Если вот это, – обвожу я вокруг руками, – не продолжение сна.
Толстяк хихикает, вновь опускается в кресло и хитровато-блаженно щурится: – Знаете, а ведь ваш сон ничем особо и не примечателен. Нормальный сон. И вот этот логический разрыв, когда пропадает больница и появляется корабль – тоже, по сути, логика. Больница – здание – пассажирский теплоход. Это ведь сходные понятия. Куда-то опаздывать во сне – обычное дело. Война – это отголоски вашего прошлого. Тоже где-то как-то нормально… Я не саму войну имею в виду, а факт присутствия данной темы в ваших снах.
– А предавать любовь – тоже нормально? – сжимаюсь я в судороге подступающего гнева.
Доктор прячет бесцветные глаза под мясистыми складками век. Лысина его покрывается капельками пота, он быстро смахивает их ладонью и говорит, глядя в сторону:
– Прошу извинить меня, но я должен задать этот вопрос… – Он замолкает, сопит, подбирая слова, и я не выдерживаю:
– Да спрашивайте же, черт вас дери!
– Вы изменяли жене? – выпаливает толстяк и вжимается в спинку, будто ожидая удара.
Вполне возможно, я бы его и ударил. Будь у меня у жена. Которой я был бы верен долгие годы. Тогда, наверное, вопрос толстяка оскорбил бы меня. Но жены нет. Есть лишь любимая, которую я предал во сне. И которую продолжаю любить наяву. Любить, не признаваясь ей в этом. Хотя, конечно же, Аня давно обо всем догадывается. Но я не собираюсь говорить с ней о любви. Потому что не хочу ломать ей жизнь. А еще потому, что она не любит меня. Не может она меня любить! Не бывает на свете чудес.