Настольную лампу она оставила включенной, но Арнольд ее в промежутке погасил, муж был человеком экономным, экономнее ее, хотя к транжирам Виктория себя не причисляла, просто Арнольд, будучи жертвой своей профессии, имел привычку подсчитывать доходы и расходы, мальчикам он вечно делал замечания, почему горит свет, если никого нет в комнате (с Моникой такого не бывало), особенно часто это случалось с Пээтером, младший сын был рассеянным, настолько рассеянным, что временами это даже беспокоило Викторию, когда он углублялся в книгу, можно было окликнуть его десяток раз, не услышит, только когда ущипнешь, поднимет свои голубые глаза и посмотрит на тебя невинным взглядом, настоящий ягненок, на такого и рассердиться невозможно. Викторию Арнольд, конечно, перерасходом электричества не попрекал, просто молча выключал лампу, так что она иногда даже не могла вспомнить, горел свет или нет – склероз. Да, нового языка за полгода она уже не выучила бы! Раньше это получалось словно само собой, слова, грамматические правила, идиомы, все запоминалось мгновенно, язык за языком, ни один не мешал остальным, наоборот, чем больше их становилось, тем яснее была картина в голове, тем больше во всем было системы. Разумеется, она не ко всем относилась одинаково, у нее были языки, дорогие сердцу, их она любила пылко, как любовника, в котором в реальности – может, именно благодаря этому – не нуждалась, и прочие, к которым питала симпатию большую или меньшую, но не чрезмерную, как к знакомым, предметом самой сильной ее страсти был, конечно, французский, уже с юности, еще до Парижа. Язык литературы и дипломатии – ее приглашали на работу в министерство иностранных дел задолго до Эрвина, и непонятно, чем бы это закончилось, если бы не замужество, Арнольд тоже был госслужащим, и закон буржуазного времени – представьте себе! – не позволял обоим, мужу и жене получать зарплату от государства, как объяснял Эрвин, этот параграф ввели для борьбы с безработицей. Да, тогда была безработица, но и полные магазины, в которых теперь не было даже яиц – Арнольд это так и называл, «яичным законом», считая его своим вкладом в науку экономики. «Есть яйца, нет работы, есть работа, нет яиц,» – хихикал он, когда Виктория накануне государственного праздника возвращалась из института счастливая, неся авоську с выдаваемыми по этому поводу продуктами. Счастье – какое подозрительное понятие. Разве Виктория не была счастливее всего, когда кормила Пээтера? И когда это было – в самое страшное время, в начале войны. Отец отвез ее с детьми в деревню, «в эвакуацию», как он пошучивал, только шутка эта могла плохо кончиться, дважды, и в сорок первом, и в сорок четвертом, они оказались в эпицентре боев, линия фронта, можно сказать, проходила через двор хутора, в одну ночь нагрянули немцы, спрашивали, не появлялись ли русские, в другую – наоборот, первым она отвечала по-немецки, вторым – по-русски – два ее первых языка, из детства, мамины. Сама она со своими детьми говорила по-эстонски, по совету Эрвина, брат очень страдал оттого, что знает родной или, точнее, отцовский язык, не в совершенстве и потому, как он полагал, не смог стать писателем.

Мысли вернулись к Эрвину, и Виктория снова затосковала. Почему мир столь несовершен? Эрвин потерял в лагере здоровье, Герман болел уже в детстве и так и остался хромым – с ногами их семье особенно не везло, Софию настиг отосклероз, нервы Лидии после смерти Густава полностью вышли из строя, только она, Виктория, вроде не могла ни на что пожаловаться – но кто-нибудь мог заглянуть ей в душу, понять, какую трагедию она – и не только она – переживает? Мерзость мироздания доходит до женщины только тогда, когда ей исполняется пятьдесят, до этого все не так страшно, конечно, каждый человек медленно стареет, но до этого срока происходящее можно считать просто изменениями, да, исчезает юношеская свежесть, однако это компенсируется красотой зрелого возраста, внутреннее сияние не дает померкнуть внешнему, жизненный опыт и мудрость скорее добавляют очарования, чем уменьшают его, и ты живешь в блаженной вере, что так оно пойдет и дальше, под знаком «небольших изменений» – до того момента, когда наступает пятидесятилетний юбилей, и все переворачивается с ног на голову, ты уже не меняешься, даже не стареешь, а разлагаешься, неизбежно разлагаешься, постоянно ощущая эту неизбежность, пока в один момент не завоняешь – это еще предстояло. Легче женщинам, не обладавшим в юности чрезмерным шармом, София была старше Виктории почти на пять лет, но какой она выглядела в тридцатилетнем возрасте, такой примерно и осталась, даже наоборот, с годами у нее прибавилось женственности, она стала мягче, нежнее… Жизнь мужчин, в какой-то степени, была проще, в их организме не происходило, по крайней мере так рано – пятьдесят – это же так мало! – глубоких, основополагающих изменений; но в чем-то и сложнее, наверно, не очень приятно жить рядом со стареющей женой, даже, если ты ее любишь, или особенно тогда. Хорошо еще, что Арнольд не был красавцем-мужчиной, как например, их ректор, которому приходилось скрывать свои амурные приключения от ревнивой жены, небольшого лысого Арнольда было трудно представить в объятиях какой-то молодой секретарши из Совета народного хозяйства, но все равно из поведения мужа, того, как он иногда словно забывал о существовании Виктории, можно было сделать вывод, что и здесь что-то бесповоротно изменилось, ты, бывшая для него «женщиной из мечты», превратилась просто-напросто в «любимую супругу». Какое унижение! Но кого в этом винить, не Арнольда же? Нет, винить можно было только саму жизнь, подлую, противную жизнь, которая словно получала удовольствие, разрушая то, что сама и создала – люди, когда они бомбят города и убивают себе подобных, всего лишь копируют природу.