А дальше, подумал Эрвин тут же. Где мы жить будем? Девушка наверняка делила квартиру с родителями, или, по крайней мере, с мамой, если отец не вернулся с войны – мне, человеку за пятьдесят, идти им в примаки, что ли?

Он в третий раз сел за стол и открыл книгу, но сразу почувствовал, что уже не может сосредоточиться – гостьи вторглись в его внутреннюю жизнь и устроили там, может, и не очень большую, но все же неразбериху.

Надо проветриться, подумал он.

Чувствовал он себя неплохо, нога не болела, и он решил поехать в центр, чтобы в универмаге, о местонахождении которого ему сообщила Ирина, купить лезвия – последним старым он уже искромсал утром подбородок.

Глава четвертая

Большой бульвар

– Вам на следующей, – подсказала рыжая гражданка, у которой Эрвин в автобусе спросил, где ему выходить. – Остановка называется улица Энгельса, это главная улица, повернете направо, пройдете немного, а там и универмаг.

Эрвин поблагодарил, и, когда автобус затормозил, встал и выбрался наружу. Пальто он оставил дома и поступил правильно, светило солнце, было не только тепло, но и безветрено – южная осень, как женщина бальзаковского возраста, спокойно и уверенно демонстрировала свой шарм. Он вспомнил, какой скандал закатила ему Тамара, когда он пару лет назад, незадолго до попытки покончить с собой, сделал ей, как он сам полагал, комплимент – сказал, «вот и ты потихоньку приближаешься к возрасту бальзаковской женщины.» «Не сравнивай меня с какими-то старухами!» – прошипела жена, – «меня не интересуют ни Бальзак, ни его бабы, я собираюсь еще долго оставаться молодой!» Пришлось объяснить, что такое «бальзаковский возраст» – целая лекция, закончившаяся истерикой и гневом – ты что, женился на мне для того, чтобы изо дня в день надо мной издеваться? Да, я родом из деревни, провела молодость со свиньями, только вот немецкие офицеры, с которыми я танцевала, меня необразованностью не попрекали, наоборот, они всегда подчеркивали, какая я толковая девушка – но разве вас, Буриданов, можно сравнить с немцами, вы же коммунисты!» «Ты прекрасно знаешь, что я не коммунист, я сам пострадал от этого режима», – возразил Эрвин, но, справедливости ради, все же добавил: – «Однако, если мне дадут выбирать между коммунизмом и фашизмом, я и в самом деле выберу коммунизм.» «Почему?» «Потому что у коммунистов, по крайней мере, есть идеалы.» Тамара задумалась, но, в конце концов, покачала головой: «А я бы выбрала фашизм». После этого ссора разгорелась вновь, ибо по мнению Эрвина настолько человеконенавистнических режимов, насколько фашизм, в истории было очень немного; но Тамара осталась верна себе, немецкие офицеры нравились ей больше, чем «тибла» – слово, которого Эрвин терпеть не мог, и которым жена пользовалась всякий раз, когда хотела вывести его из себя. «В трамвае ехать противно, все пропитано чесночной вонью тибла», – морщилась Тамара. Пообщавшись с ней подольше, Эрвин снова впадал в депрессию, начинала болеть голова, да так невыносимо, что однажды он не выдержал…

Но теперь Тамара была далеко, голова у Эрвина не болела, и только его органы обоняния были в немалой мере потревожены вонью бензина, которую распространял кативший мимо общественный и прочий транспорт. Да, научно-техническая революция добралась и до его родного города, уже не цокали копытами лошади, не скрипели телеги, не пели птицы, и не били в тамбурины цыгане, а грохотали грузовики, тряслись автобусы, визжали на поворотах трамваи, и только троллейбусы гудели солидно и почти мелодично. Изменили ли эти перемены в антураже и человека? В какой-то степени, безусловно, удобства слегка отшлифовали его, но, с другой стороны – сделали более изнеженным. Ему вспомнилась «Шахматная новелла» Цвейга, герой которой, шахматный гений, в прочих аспектах был идиотом – вот и человечество, усовершенствовав свои технические умения, деградировало во всем прочем, теряло музыкальность (ибо музыкальность предполагает тишину), чистоту чувств, в конце концов, и просто телесную выносливость. Еще немного, и человек вовсе не захочет больше двигаться и окончательно утратит жажду жизни…