А терпела я его не по доброте душевной, и не из-за ложно понятого чувства долга и уж никак не из симпатии к нему, а только потому, что представляла себе, как он примет свое изгнание – совершенно безропотно, точно так же, как без малейшей благодарности принимал наше гостеприимство. Он ко всему был готов, все мог стерпеть. Избитый полицейскими, избитый клошарами, он появлялся истерзанный, с синяком под глазом, но ничуть не грустный. «Они опять меня поколотили», – объявлял он чуть ли не с торжествующим видом. Он считал себя большим ловкачом, потому что ему удавалось выжить.
Все несчастья сыпались на него якобы из-за отсутствия патента. «Ах, если бы у меня был патент!» – восклицал он с таким видом, как говорят: «Ах, если бы у меня была вера!»
– Но, Роже, неужели нет никакого способа добыть его, этот патент?
– Чтобы получить патент, нужно где-то жить, чтобы где-то жить, нужно иметь деньги, а без патента…
– А если я одолжу вам…
Все деньги он пропивал в забегаловках Центрального рынка, пропивал спокойно, пил – точно сосал грудь, ласково, невинно, полуприкрыв глаза, с лицом младенца-великана. Я видела это собственными глазами как-то утром, когда покупала на рынке овощи. Он допивался до белой горячки. Тогда у него крали деньги и метелки. Как-то вечером, когда у меня в гостях была Дениза Бурде, на которую мне очень хотелось произвести хорошее впечатление, он во время десерта ворвался в столовую, весь обвешанный метелками, с сияющим лицом. И стал гвоздем программы.
Время от времени он ложился в больницу, на неделю, на десять дней. Я навещала его, приносила апельсины. Он лежал чистенький, розовый, свежий, как младенец, с аккуратно подоткнутым одеялом, очень довольный собой. Это были его каникулы, его Ривьера. Он любил обсуждать сравнительные достоинства больниц Кошэн, Труссо, Сальпетриер…
– Вам бы бросить пить, Роже…
– А что мне это даст, можете вы мне сказать?
Нет, этого я сказать ему не могла. Забегаловка, зарешеченные окна полицейских камер, доброта одних людей, грубость других, побои, дармовой суп, неожиданные подачки, койка в больнице – другой жизни он не знал. И что тут можно было поправить?
– Но ведь приступы эти, должно быть, очень мучительные?
– Чудовищные! Кончится тем, что я протяну ноги, говорит доктор…
Он произносил это с лучезарной улыбкой.
– Вас это не пугает?
– А что тут страшного? Одна паршивая минута – и все кончено.
Так он представлял себе и всю свою жизнь: паршивая минута, которую нужно перетерпеть. Думаю, в конце концов эта минута истекла: он вдруг исчез окончательно. Я еще долго потом раздумывала, испытывала ли я к нему симпатию?
Франка
Сюзанна, Мария, Консоласьон – нежнейшее из имен, Мари-Лу – фламандка, Гислена, Франка, Луизетта, Мари-Анж – в течение пятнадцати лет вы по очереди были моими подружками. А потом появились Кати и Долорес, они еще дороже моему сердцу. Когда вскакиваешь ни свет ни заря и вылетаешь из дома (сумрачным зимним утром приятно волнуют слух первые городские шумы, красивы тускло освещенные автобусы, спокойны кафе, где гарсон-марокканец, засучив рукава, поливает пол жавелевой водой или посыпает опилками… Потом все это переменится к худшему) и чувство у тебя такое, что тебе предстоит горы своротить, когда ты возвращаешься без сил, а на столе непрочитанная рукопись, телефон надрывается и хнычет больной ребенок, а вечером ты мечтаешь только об одном – поскорее вытянуть ноги на постели и дождаться рассвета, который вернет тебе силы, тогда женщина, которая окажется рядом с тобой, обязательно должна быть тебе другом. И потому мы с ними выбирали друг друга по взаимной симпатии, не придавая слишком большого значения хозяйственным способностям, с их стороны зачастую весьма спорным, или жалованью, более чем умеренному, – с моей. В этой системе можно найти много уязвимых мест. Но как прикажете жить в трехкомнатной квартире, да еще когда двери вечно распахнуты, с человеком, который тебе не симпатичен? Сюзанна несколько раз обручалась. Консоласьон, отправляясь погулять в город, надевала мои платья. Мария ждала ребенка. Мари-Лу вышла замуж, и мне пришлось поселить у себя ее мужа; у Гислены бывали нервные припадки; Луизетта ни с того ни с сего ушла от нас 15 августа; Мари-Анж исчезла с частью моей библиотеки; Франка пила. Но все они были добры, любили моих детей и многому меня научили. Все они принимали участие в моей работе, по-своему проявляли к ней интерес. Поэтому я считаю их моими самыми близкими подружками. «Сколько страниц сегодня?» – спрашивала Сюзанна. Мари-Анж: «А конец хороший?» Луизетта, хлопотунья и чистюля: «До чего у вас красивый почерк!» Долорес же окидывала меня одним оценивающим взглядом, сразу чувствовала, что я работаю через силу, без радости, без вдохновения, запутавшись в бесконечных «зачем» и «почему», бросала небрежно: «Я тоже сегодня что-то не очень», – и разом возвращала мне спокойствие духа, приравнивая мой труд к самой жизни.