А тут цепь твоих писем. Проверь у себя в памяти – прежде ты мне таких не посылала.

И рядом о «подумывании» о поездке в Ревель для обмундирования, ты пишешь о том, чтобы учиться мастерству белошвейки. Ремесло иметь. Это звучало фальшиво. Меня взорвало в отношении к близкому, родному мне человеку.

Я написал ему свои мысли.

Если я на минуту применил какую-либо фразу к вам вообще, то я был неправ. Признаюсь в этом. А в отношении тебя я имел основания резко реагировать на подобные письма.

Если ты вынесла на обсуждение мое письмо и кому бы то ни было рассказала (тем более папе) – ты поступила нехорошо.

Я с тобой разговаривал в этом письме, а не писал.

Вышло так, что будто бы я непогрешим, а вот ты каяться должна передо мной, твоим наставником. Между тем грешков немало и у меня. В особенности насчет поведения, конечно, Ася, я такой же смертный, как и все вы. Да, Ася, я был слишком резок и груб. Так с друзьями не общаются, в особенности если связей с ними порывать не хотят… Но и ты должна понять, что у меня были основания для такого настроения в отношении тебя (только тебя).

В «иную категорию людей» я себя не ставлю по развитию в сравнении с вами. Это неправда. А политич. убеждения у нас разные – и в этом отношении я принадлежу к другой категории людей, нежели вы. Здесь, конечно, есть большущая разница между нами. И о ней я вправе говорить, несмотря на то, что не прочь (совсем не прочь) покутить… Это не значит, что я себя ставлю выше вас. Отнюдь нет. Я, кажется, никогда не давал повода так думать обо мне. А ты пишешь, будто я себя считаю не простым смертным. Ох, еще каким простым, обыкновенным…

Если я когда-нибудь говорил о разнице между нами, то, снова подчеркиваю, только в области полит. убеждений.

Вот и все…

Если хочешь и можешь, будем считать вопрос исчерпанным…

Если ты считаешь, что хорошие, дружеские отношения не могут восстановиться между нами и ты друга потеряла – тогда вот это мое письмо будет последним.

Если ты в чувствах, переживаниях своих не нащупываешь таких, о которых бы по-родному, по-близкому могла бы поделиться со мной, как когда-то, то, конечно, мы должны прекратить наше общение. Если ты не веришь больше мне, если думаешь, что не так пойму, как хочешь, что у нас слишком разные жизни – тогда точка…

А если можешь, вспомни прошлое, перебери его в памяти, приди ко мне, вспомни наши хорошие минуты – мы ведь могли, бывало, близко-близко слиться – и тогда… ответь на письмо мое тотчас же после получения его…

И ответь уже о настоящем, как будто мы возвратились к старому.

Твой Дузя

Иса. Между девочками

Иса не умел скрывать своих чувств, но умел их подменять. Смятение – раздражением, страх – отчаянной иронией с агрессивными нападками на собеседника. Не сам Иса подменял, а что-то живущее внутри него и помимо него превращало одно в другое. Внутренняя эта алхимия привела его к успеху у слабого пола, который всегда тянется к заносчивым и жестоким мужчинам с разбитым сердцем. Ведь каждая надеется залечить его раны. Внимание это, конечно, льстило, но лишь на поверхности, ведь внутри у двадцатилетнего мужчины жила постоянная дрожь, необъяснимое беспокойство без повода, без назначения. Ведь не было, не могло быть никакого разбитого сердца. Думая о своих страхах, Иса протаскивал себя через все годы и приводил к порогу первых воспоминаний, за которыми восходила лишь высоченная стена темноты. Временами казалось, что это вовсе не стена, а море – всегда черное, всегда ночное. И что, если ты хочешь получить ответ хоть на какой-то вопрос, ты должен кинуться в это море бесстрашно, переплыть его – и там, на том берегу, где вечный предзакатный жемчужный свет, ты узнаешь все ответы, ты увидишь наяву то, что тревожит в неясных снах. Обычно на этом месте размышления Исы резко прерывались, потому что даже в воображении перспектива плыть в море вызывала в нем ужас, грозящий перерасти в панический взрыв. И чтобы этого не произошло, Иса злился. Злость была универсальным средством борьбы со страхом. Она не лечила, нет. Она подменяла. Теперь еще ко всему прочему, черт возьми, Иса начал бояться воды.