В приёмном покое я попадаю в умелые руки.

Меня заставляют, несмотря на жуткую тошноту, проглотить с десяток таблеток древесного угля. Потом мне впихивают в глотку резиновый шланг толщиной с анаконду и заливают в него литров пять омерзительно тёплой воды.

Меня раздувает как пивную бочку. Звероподобный мужичина-медбрат одним рывком выдирает из меня весь метровый шланг.

Остальное происходит само собой, без чьего-либо участия. Я превращаюсь в фонтан. Во льва, которому раздирает пасть невидимка-Самсон.

Заглушая мои утробные вопли, из меня извергается всё, что я съел за последние месяцы.

После этого я валяюсь, измождённый и обессиленный, на обитой рваным дермантином лежанке.

Ребят нигде не видно… я туманно припоминаю, что сегодня нас всех гонят на переборку картошки… вот они и убежали, чтоб успеть…

Время – часов одиннадцать, наверное. Не знаю. Мои старенькие часы «Победа», подарок отца к шестнадцатилетию, остались в общаге.

Ко мне подходит дежурный врач, сам чуть старше меня, лобастый, в железных очках.

Ну что, оклемался?..

Он заботливо смотрит мне в глаза, берёт в тёплые пальцы моё запястье и щупает пульс.

Хорошо, тебя во-время притащили… говорит врач, с удовлетворением отпуская мою руку… И что там за дрянь ты съел?..

Он выслушивает терпеливо мои объяснения. И велит отвезти меня в общагу на неотложке.

Полежишь сегодня и завтра… ешь только лёгкое что-то… А в понедельник будешь как новенький, как раз к твоим лекциям…


Всем, кто не поехал на картошку, велено поутру явиться в деканат. Я захожу последним. За длинным столом, ножка от буквы Т, сидят провинившиеся. Нас человек десять.

Во главе стола, за перекладиной от этой же буквы, сидит хмуроватый Иван Степаныч, уже в своём обычном морском сюртуке с погонами и нашивками тусклого золота ближе к концам рукавов. Смотрит декан на прогульщиков и филонов с неодобрением. Но не то чтобы зло, а с готовностью понять и простить. За что мы его и любим, нашего декана – добрый и судит по совести.

Ну-с?.. говорит Степаныч и обводит глазами провинившихся.

Я вижу в их числе и Вальку Дугина. Примятая непонятно какими ухищрениями шевелюра сидит у него сегодня, как затасканный берет из каракуля. Глаза у Вальки заплыли. Пил, наверное, со своими обычными корешами в кочегарке, в подвале общаги, да и проспал в теплыни у топки. Опоздал на картофельные автобусы.

Приболел я, Иван Степаныч… сипло говорит Валька, когда всепонимающий взгляд декана утыкается в его каракулевую шевелюру… Простыл там, в кочегарке. Кашляю вот… и потею…

Иван Степаныч пожимает плечами. Бывает, мол, все мы смертны. И переводит свои карие глаза на меня.

А я вот… откашлявшись, начинаю я свободно и с чистой совестью – уж мне-то оправдываться никакой нет нужды. Проблевал до утра в институтском приёмном покое. Всё записано, и печать стоит. И свидетелей полная комната, если надо.

Но вдруг у меня холодеют от ужаса яйца, и я слышу, как язык мой (проклятый мой язык!.. как у того мальчика в сказке, что заорал на всю улицу: люди добрые, а король-то голенький!..) вдруг начинает без спросу нести какую-то ахинею, от которой у меня перехватывает голосовые связки.

А с какой это стати нас опять посылают на картошку?.. говорю неожиданно я непослушными, тяжёлыми от страха губами… Вот в докладе товарища Хрущёва на пленуме было… что не будут слать больше… что уже без студентов можно обойтись…

Я вижу краем глаза, как по обе стороны от меня сидящие рядом пытаются отодвинуться подальше и даже как бы спрятаться под столом. Остальные растерянно переглядываются.

Иван Степаныч морщится, будто у него засвербило в носу, и прячет своё доброе лицо в обширный носовой платок. При этом декан смущённо и скучно смотрит в окно…