– Здравия тебе, государь.
– Спасибо, Никита Юрьевич, и тебе поздорову. Ты уж не обессудь, но я сразу к делу. Так уж Господу нашему было угодно, чтобы я заглянул за край. На многое после того я по-иному взглянул. Все, что казалось правильным и забавным раньше, теперь уж таковым не кажется. Повиниться я перед тобой хочу, Никита Юрьевич, за непотребное свое поведение, за беспутство моих сотоварищей.
Трубецкой метнул быстрый взгляд на подростка, удобно расположившегося на кровати, и тут же снова потупился. Но Петр заметил и повлажневшие глаза, и искру злости, и какую-то отчаянную решимость, и удивление. Может, ошибка это, вот так с ним наедине беседовать? Ерунда. Не выказав доверие, нельзя рассчитывать на преданность. Что с того, что этот далеко не лучший? Не на кого сейчас опереться. Остается только обездоленных да обиженных вокруг себя собирать, пусть даже сам в тех обидах частью и повинен.
Нет у него друзей, как и преданных соратников. Дед достойное наследие оставил. Да только те насколько возносили Петра Великого, настолько же ни в грош не ставят его внука, отрока капризного, своевольного, беспутного и ветреного.
– Удивлен, Никита Юрьевич? Вижу, что удивлен. Да только даже дед мой, Петр Великий, когда видел свою неправоту, в том сознаться не гнушался. Так чего мне-то, пока не достигшему никаких высот, нос выше потолка задирать. Так как, прощаешь ли?
– Не мне, Петр Алексеевич, в чем-либо винить тебя, а потому и виниться тебе не за что.
– Ладно. По-иному скажу. Обиды тебе чинил Иван Долгоруков, с моего попустительства. Ты же, как верноподданный, моего царедворца призвать к ответу боялся. Боялся, боялся, не нужно на меня так смотреть. А теперь скажи как на духу: коли мог бы, вызвал бы Ивана на дуэль, дабы за честь свою заступиться? Не молчи, Никита Юрьевич, сказывай.
– К чему эти речи, государь?
– А к тому, что знать хочу, готов ли ты за честь свою вступиться или и дальше станешь позволять Ивану глумиться над собой. Если боишься преследований с моей стороны, забудь. Ничего не будет. Ни обиды, ни злости, ни отмщения в будущем, в том я тебе свое императорское слово даю.
– Да я… хоть сейчас… этого… – Вдруг разволновавшись, Трубецкой даже не находил слов, а может, у него просто перехватило дыхание.
– Ну а раз так, то быть по сему. Драться будете немедля, в саду, перед моими окнами, дабы я все видел. На будущее скажу так: коли дашь отлуп какому охальнику, решившему влезть в семью твою, я всегда на твоей стороне встану, как и на стороне любого в империи Российской.
– Благодарю, государь.
А радости-то, радости. Ох и накипело же у тебя. Ванька, Ванька, а ведь не выпустит он тебя живым. Как есть не выпустит. Вон как злобой исходит, она от него волной мрачной расходится. А Долгоруков еще ой как полезен будет. Про друзей и соратников уж не раз сказано.
– Только учти, Никита Юрьевич, мне жизни преданных людей дороги, даже если меж ними черная кошка пробежала. А потому дуэль до первой раны, кровоточащие царапины не в счет.
– Мнится мне, государь, что ты не ведаешь, как и меня на свою сторону перетянуть, и Ивана сберечь. Так то лишнее, я и без того твой, в том и присягу давал.
– Не в присяге дело. Не по долгу, а по сердцу верные трону потребны. А коли не быть честным, то и сердца не получить.
– А ну как убью?
– Знать, воля на то Господа нашего, – сделав для себя зарубочку, что генерал-майор больно уж уверен в своих силах, искренне ответил Петр.
– А ведь он не только мне обиды чинил. Что же, государь, со всеми драться ему велишь?
– Не со всеми. Но с тобой велю.
Вот так, любезнейший, дальше уж сам думай, не дите малое. Никому иному не позволено, а тебе со всем уважением. Поймешь – хорошо. Не поймешь… Жаль. Хотелось еще одним доверенным лицом обзавестись, так как виды имеются, а можно лишиться и того, кто пока единственный.