Три стены в обоях с классическим рисунком, а четвертая – прозрачная, и сквозь нее виден общий зал. Эрих Шрейер смотрит на нее так, словно наблюдает бал привидений или историческое видео, ни единого из героев которого давно нет в живых. Напротив сидит Эллен. Оба молчат. Больше внутри никого нет.
Я в замешательстве.
– А, Ян. – Он приходит в себя.
Осторожно сажусь сбоку. Эллен улыбается мне, как старому знакомому. Думаю: начать ли мне оправдываться первым или подождать, пока он предъявит мне обвинения?
– Тут хорошее мясо, – говорит мне Шрейер. – И пиво, разумеется.
– Последняя вечеря? – не удерживаюсь я.
– Странно, что ты так свободно оперируешь христианскими клише. – Он растягивает губы. – Для человека твоего возраста. Тянешься к богу?
Я качаю головой и улыбаюсь. Если бы я и тянулся к старику, то только для того, чтобы врезать ему как следует. Но бог – голограмма, по нему не попасть.
– Когда-то похожий ресторанчик был в старом Берлине. – Шрейер смотрит сквозь стену. – Рядом с Хакеше Маркт. «Цум Воль» назывался. «На здоровье». Мы там всегда отмечали день рождения моего отца. Он непременно заказывал риндербратен, говяжью отбивную, и картофельный салат. Всегда одно и то же. Простой человек. Настоящий… А пиво у них было свое собственное. Черт знает когда это все… Середина двадцать первого века.
Мне казалось, я владею своей мимикой: если что, всегда могу прикрыться улыбкой; но Шрейер разоблачает меня немедленно.
– Ну да, – усмехается он. – Выходит, мне уже хорошо за триста. Я ведь, так сказать, один из первопроходцев.
Он притрагивается к своему лицу – лицу тридцатилетнего, пышущего здоровьем мужчины. Никакого обмана: той матрешке, которая снаружи, действительно тридцать.
– Но так и не скажешь, а?
Скребется официант. Шрейер просит риндербратен и картофельный салат. Я копирую его. Эллен заказывает бокал красного и какой-то десерт.
– Отец мой руководил в свое время одной из передовых лабораторий. Занимался именно продлением жизни и преодолением смерти. Заразил меня своей страстью… Но мне для науки никогда не хватало усидчивости. Бизнес, политика – вот это мне давалось всегда. Отцу не хватало средств на исследования…
Многие считали его идеи бредовыми. Я вливал в его лабораторию все, что у меня было.
Приносят огромные пивные кружки под пенными шапками, Эллен вручают ее вино. Шрейер не притрагивается ни к чему.
– Он клялся, что находится в шаге от открытия, и сначала ему верили. Его снимали, про него писали, он был знаменитостью. Но годы шли, а истина ему все не давалась. Сначала его принялись высмеивать, потом стали забывать. Но такие фанатики, как он, работают не за славу и не за деньги. Когда ему исполнилось восемьдесят, он вовсю уминал мясо в «Цум Воль» и уверял мою мать, что до решающего прорыва осталась всего пара лет.
Эллен делает глоток – одна, не дожидаясь нас, Шрейер не обращает на нее внимания. Пена на его кружке уже опала.
– Мать умерла через год. И тогда же я прекратил его финансировать.
Я ерзаю на стуле. Не то чтобы я не привык исповедовать людей – когда у тебя в руках инъектор, многие торопятся вывернуть свою душу наизнанку. Но когда перед тобой обнажается демиург, чувствуешь какую-то неловкость.
– Он принял мое решение очень достойно. Не клянчил ничего, не проклял меня, даже не прекратил со мной разговаривать. Просто поблагодарил за все годы, что я его поддерживал, закрыл лабораторию и уволил людей. Перетащил самое необходимое в опустевшую квартиру и продолжил работу там. Это превратилось в его личный крестовый поход. Он пытался обогнать свою смерть. Руки не слушались его, голова соображала все хуже, в последние годы он не вставал с кресла-каталки. Пару раз я срывался на него, кричал, что он испортил жизнь и себе, и матери. Моя память убеждает меня, что я сохранял благородство и никогда не попрекал его деньгами, но, в конце концов, мне триста с лишним лет, а память всегда старается усыпить совесть.