Миша туманно осмотрел её очерченную умирающими клетками-делениями солнца фигуру, венком прозрачным расцвётшие кругом головы в карамеле и патоке облака-барашки, потом ладонь, расправленную ему навстречу, и выдавил улыбку, в сотый раз честно стараясь сделать её мило-приятной и честно проваливая миссию, сунул дрожащие уголки губ в глотку, – но за руку не схватился и поднялся сам. Уэйн тут же спрятала запястья в карманы. С отлитой киноварью горки за темечком её во все существующие и нет стороны по разметке били голубые глыбы замороженного воздуха. Миша оставил сигарету втоптанной в песочницу: будет чуть-чуть досадно, если дети отыщут её, как и десятки скелетных окурков до.
Успевшие разложиться гниловатые кустарники вверх по улице своими листами, наполовину поеденными насекомыми, золотились-мерещились в дынном свечении смертоносными колючками, к ним канатом пролегала дорожка из щербатых полосочек, будто вафель, и приходилось без конца моргать. Пока они сквозь густой мрак и синеватость уже остывшего от раздражённого непривычного пекла квартала молча шли до дома, через заросли елей, их ветвистые созвездия-грозди, он чувствовал, как его пронзительно сверлят взглядом, почти как сканируют сверху вниз: острая траектория кусала за подбородок, огибала выгиб кадыка, помеченный чокером из серебристых сердечек – замирала где-то в ключичной ямке под расстёгнутыми от градуса в артериях пуговицами на вороте.
Финиш летней сессии, разбавленный августовской ремиссией, лишил свежей крови всё его тело, нечто тяжёлое было в холодном июне с лазурно-небесными сугробами-ветрами, бирюзою блестели мониторы с оценками, строгой слоновою костью – разбитые костяшки рук, пальцы, побелевшие от антидепрессантов; из-за учёбы совсем не оставалось времени, сил и средств на психотерапию, зато сигареты, даже самые дешёвые из минимаркета за углом университета, отлично справлялись с тревогой, накатывающей на щитовидный хрящ с тою же энергией, с какой полуночные приливы бросались на скалистые рваные берега. Неудивительно, что пропагандирующие здоровый образ жизни члены стаи подобного не одобряли, хотя в этом усматривалось нечто лицемерное. От Уэйн, от ворота её ветровки, накинутой – Миша не был уверен, но рассмотрел, приглядевшись, колко блеснувшее в туманомгле лезвие бледной ключицы, – на одну майку пахло фиалковым сиропом.
Осень в Анкоридже с юношества напоминала мрачноватый сериал с Нетфликса или вечернюю дораму с tvN, по обрывкам зафиксированные на камеры-мыльницы, дрожавшие в руках выгоревших операторов, как самокрутки у него в пальцах; всегда по-подростковому воинственная, пахнущая шампунем с заснеженными лесными скалами и замораживающая: импульсивное сумасшествие зубных каучуковых ниточек в облаках заводили в глубокую память, в которой на одном из изломов сезона Миша душил себя верёвкою под этим венозным маревом, но теперь, почему-то, не осталось ни верёвки, ни марева, палеткой бликов замаравшего проходные дворики, ни его, а от липучих захлёбывающихся небес, в которых временами тонул по пояс, сейчас приходилось задирать подбородок. На окраинах веяло черешней, древесиной, планетами, в осиновых зарослях Нортвуда, в набросившемся на краевые семафоры сцеплении вычурных глазниц даунтауна, в придворье пеноблочного дома со жгуче-белыми стенками и одним на фильтрационный микрорайон дохлым-тухлым бассейном семьи Джеймс тянуло ромашками и гелевыми ручками – любимым сочетанием их компании и даже немного – их духами. Все дни рождения, как и окончания пересдач, полагалось отмечать здесь, это было – (Лилит в шутку называли их «кочевыми демонами», которым фактически негде собраться для дебошей) – общее негласное правило. Вторым правилом был отказ от любого пластика, потому что Ева агитировала за экологию; пришедших с полиэтиленовыми пакетами не пускали за порог. Ещё они всем клубом, также известным, как ⅞ стаи, агитировали за ответственное потребление, феминизм и профеминизм, иногда контрреволюцию, особенно те из них, кто ничего не смыслил в политике. Лилит любили повторять, что это потому, что если долго ходить по парикмахерской, то «в конце концов тебя подстригут».