Сталин не открещивается:

Христы изрекают и проходят, и строить-то приходится нам, Кутейкиным. В этом все и дело. А вы нам мешаете, вот и приходится вас…

В снах Зыбина Сталин даже не лишен обаяния. Он не только Великий инквизитор, он еще и черт Ивана Карамазова со всеми его человеческими слабостями, усталый от вечных трудов, даже трогательный. Тут ужас, пожалуй, и посильнее, чем в финале «Хранителя…». Там жуть поднимается из глубин времени и звучит архаической колыбельной «Ой ты зверь, ты зверина, ты скажи свое имя? Ты не смерть ли моя? Ты не съешь ли меня?». Здесь зверина ласковый и будничный. Он – воплощенная пошлость. Он грызет человеческую душу и съел уже почти весь мир.

Но в «Факультете…» есть, как мы знаем, не только Кутейкин, но и подлинный Христос – каким его представлял Домбровский. Какое же место он занимает в романе? Почему его не было раньше? Был ли Домбровский христианином? На все эти вопросы нельзя ответить, не назвав еще двух имен – Шекспира и Сервантеса. «…И вдруг я понял, что для меня наступила пора Шекспира. Он подошел ко мне вплотную. <…> Словно прорвалась какая-то туманная пелена. <…> И еще какие-то смутные, но большие истины о любви-радости и любви-преступлении стали приходить и тревожить меня», – так писал Домбровский в «Леди Макбет», рассказе о страшном преступлении, свидетелем которого и чудом – не жертвой он сделался в начале тридцатых годов в Москве. После освобождения в 1943 он читал лекции о Шекспире в студии при Театре драмы Казахской ССР, в середине 1940-х создал новеллу о Шекспире – «Смуглую леди», за ней – другие. В шестидесятые – семидесятые он написал два эссе о Шекспире. Шекспировская тема звучит и в его последнем рассказе «Ручка, ножка, огуречик». Его друг Павел Косенко вспоминает:

Он человек не элегии, но трагедии. Причем трагедии шекспировской, с резкими переходами от ужасного и патетического к комическому, буффонному. С предельным напряжением ума и страсти. И с высшим, очищающим жизнеутверждением.

Образ Дон Кихота появляется в «Факультете…» рядом с Шекспиром и Христом и неотделим от них. Крышку чернильницы в виде хохочущего Дон Кихота Корнилов рассматривает перед разговором с отцом Андреем, и через несколько страниц отец Андрей говорит:

Тогда я вспомнил Шекспира! Хроники его! Вот кто мог бы написать трагедию о Христе! И знаете? Почти ничего не пришлось бы присочинять. Все уже есть у евангелистов. Образы, характеры, обстоятельства, бессмертные диалоги, где одной строчкой сказано все.

«Дон Кихотским» называл Домбровского его солагерник Арман Малумян:

Его человечность, целомудрие, его чувствительность были скрыты под маской ворчуна: он обладал глубоким умом, юмором, заостренным, как толедский клинок, благородством и гордостью испанского гранда. А его рост и худоба делали его похожим на ветряную мельницу.

В последней, самой важной реплике своего спора с Вождем Зыбин говорит:

Можно ли осудить еще больнее, выругать хлеще? Да, опасное, опасное слово «добрый»! Недаром им Сервантес окончил «Дон Кихота»!

Именно доброта становится последней твердыней тех, кто, по Зыбину, выиграет войну, то есть войну и с фашистами, и с Вождем.

Самый страшный бред Зыбина, который он успевает прокричать Сталину в последнюю секунду перед пробуждением, о победе в грядущей мировой войне:

Но мне страшно другое: а вдруг вы правы? Мир уцелеет и процветет. Тогда, значит, разум, совесть, добро, гуманность – все, все, что выковывалось тысячелетиями и считалось целью существования человечества, ровно ничего не стоит. <…> Тогда, чтоб спасти мир, нужно железо и огнеметы, каменные подвалы и в них люди с браунингами. И тогда вы действительно гений, потому что, несмотря на все наши штучки, вы не послушались нас, не дали себя обмануть гуманизмом!