Если бы вы дали себе труд внимательно читать мои письма, вы прочли бы мой вопль: «Не выдумывайте меня! Не идеализируйте! Мне от этого плохо и страшно».
Важность этих строк почувствовал рецензент, назвавший свою заметку о «Письмах»«Не выдумывайте меня!»[9]. Ритм их получился почти стихотворный. Ср. у Бродского в «Ночном полете»:
Эта цитата – тоже из «эпохи до Синявского и Даниэля»– наталкивает и еще на некоторые размышления. И стихотворение Бродского, и все цитаты из Даниэля, и Сент-Экзюпери, к которому Бродский и Даниэль отсылают, несут в нашем сознании отпечаток той самой эпохи. И девушке, не интересующейся диссидентским движением, и даме, сказавшей о «блефе», и, боюсь, очень и очень многим современным читателям, в основном молодым, эпоха эта – с ее сентиментальностью, ленью, желанием счастья, лирикой, а главное, с ее насущной потребностью в человеческом тепле («средствах связи в гигантском и прекрасном значении этого слова»), да и с самим Даниэлем, – покажется бесконечно ненужной и чуждой. А, шестидесятники… Окуджава… Вот и весь разговор.
Если кто-то хочет что-то узнать про эту эпоху, пусть читает «Письма»:
Ну это как кивки друг другу с эскалаторов метро: «Привет!»– «Привет!»– и разъехались. Ни он, ни я не стали бы тратить пятак, чтобы тут же встретиться. А ведь есть же люди, чьего голоса ради я перемахнул бы с одной лестницы на другую, сшибая по пути светильники.
Это написано в 68-м году. На воле это стремительно уходило в историю, в лагере – тоже. Оставалось только в сознании автора. А может, этого никогда и нигде, кроме как там, не бывает вообще? И нужно ли это нам теперь? Поставим вопрос по-иному: уходят ли эпохи? «Что остается от сказки потом, когда ее рассказали?» (песня Высоцкого спластинки «Алиса в стране чудес»). В чем остаются эпохи? В зрительной, оптической памяти, как у Набокова, способные говорить только с одним-единственным человеком – а потом, преобразованные мастерством, навеки обреченные остаться приколотой бабочкой на всеобщее обозрение? В литературе? Или еще в чем-то ином, неуловимом и безусловно неповторимом, как эти письма? И для кого остаются?
Вопрос сводится вот к чему. Есть Даниэль – историческое лицо, тот, кто позволил себе то, чего не позволили другие, был судим, отсидел срок, поднял волну диссидентского движения, в корне изменил общественное сознание, в конце концов способствовал крушению тирании, жил переводами, оставил после себя несколько произведений, умер в декабре 1988. Этот Даниэль принадлежит истории как потоку, последовательности причин и следствий.
И есть тот самый ускользнувший Даниэль, который говорит с каждым из читателей в письмах (и со страниц «Писем»). Тот, который живет. Живет вопреки своему двойнику, историческому лицу, лирическому герою. Где же он живет? Ответ для меня такой: его эпоху я уже не смогу представить без него. Без писем Даниэля (как, впрочем, еще без нескольких вещей) она теряет не только обаяние, притяжение, – она как явление массовое, причинно-следственное, теряет свой смысл и оправдание и сводится к типологии: «шестидесятничество». Физики, лирики… И это действительно никому не нужно. Нужно, насущно необходимо именно то, в чем живет голос, откуда он слышится. И горе той эпохе, которая не оставит себе подобного оправдания.
Я замечаю, что в разных жизненных ситуациях спрашиваю себя: а как бы Даниэль отнесся к этому? И еще – как это бывает с очень немногими книгами – «Письма» дарят полную уверенность, что с тобой ничего не может случиться. Кроме того, я не могу избавиться от впечатления, что письма эти написаны только что, и даже я сам – среди адресатов. И вместе с тем, острота и радость переживания мира – внешнего и внутреннего, ясность, всегда мимолетный юмор оставляют ощущение неслучайности и всеобщности написанного (как в самом настоящем искусстве). Даниэль часто задумывался над этим жанром: