И страшнее, безысходнее горя он не знал всю свою жизнь и больше не узнает. За неизмеримое «некоторое время» человек, не заметив, теряет себя навсегда. Удивительно, но посреди всего этого ужаса автор сохраняет не только ясность взгляда, но и чувство юмора. Вот сосед-шофер уже больше не человек, а демон, участник разыгрываемого зловещего спектакля, и тут автор поправляет себя: «О, какой там демон – так, маленький робот на побегушках, озабоченный и усталый». «Некоторое время» кончается горьким, самоироничным и в конечном счете бесстрашным утверждением последнего остатка свободы: «Но все-таки здесь еще можно было до вечера лежать, глядя в потолок. Можно было отвернуться к стене. Можно было накрыть голову подушкой и попытаться вздремнуть. Я ведь сегодня не выспался…». Итог? Нет, не совсем.

Не разобравшись, почему это случилось именно с ним, Рид Грачев не бросил бы своего горя. Ни жестоких избиений, ни болезней он не упоминает в своих поздних произведениях. Он все время возвращается к мысли, что он как-то «не поберегся». «Другие берегутся, а я не поберегся». Сила, обрушившаяся на него, – темная и слепая, как та самая электричка в Колпино, из под которой он инстинктивно выхватил пьяного. «Надо же было этому идиоту выдернуть его из-под колес, но уж так я устроен был, что не могу равнодушно видеть скользящего по зеленой поверхности вагона человека, когда поезд только набирает скорость и никто не видит, что он падает под колеса, – никто из тех, кто должен был бы увидеть, как он, пьяный, упал – вот до чего доводит пьянство! – а тут подвернулся этот идиот с картоном для рисования под рукой и взял – и выхватил его за руку, когда и не нужно было, кого и не нужно было, кому и не нужно было. Я, видите ли, не люблю плохой театр. А хорошего давно не видел. Надо же было, а?» – издевается автор над собой.

Выходит так, что не то чтобы спасать не надо было, а что за поступок приходится расплачиваться. Цепь удивление – осмысление – поступок получает еще одно, последнее звено: возмездие. Выходя один на один со злом, человек не может не жертвовать собой. И жертва эта – не просто неприятность, она может стать гибельной. То же самое произошло в блокадном Ленинграде с матерью и бабушкой Рида Грачева:

Говорили, что бабка делила среди детей в квартире свой повышенный партийный паек. Я видел этих детей – потом они отъелись. Ничего особенного – дети как дети, и довольно тупые. Может, и не стоило кормить их собой. Наверняка даже не стоило! И вот однако, когда жизнь сводилась к существованию чуть тепленьких тел, стынущих в ледяных простынях, когда весь мир был съедобен или несъедобен (не знаю, как еще можно было делить тогда мир), они отдавали еду маленьким призракам в квартире, призраки выросли и воплотились (только-то и воплотились!), а мама и бабка признались смерти в том, что не могут больше жить и что этим телам пора остынуть.

То же самое, как виделось Риду Грачеву, произошло каким-то образом и с ним, и спасенный человек на платформе – лишь один из знаков этой катастрофы. «Не пора ли остынуть и этому телу!» – заключает он свои рассуждения.

Зло для Рида Грачева не воплощалось ни в советской системе, ни в буржуазности, ни в войне, ни в Боге, хотя он нашел страшные и меткие слова для них и в рассказах, и в эссе. Зло, погубившее маму и бабушку и теперь добравшееся до него, было безлико. В одном из первых рассказов весть о смерти матери соединилась с впечатлением от погибшего под колесами грузовика мальчика, и герой только и повторяет: «Это машина, машина, машина!» В рассказе конца шестидесятых: