6 февраля 2000 года командующему объединенной группировкой федеральных войск доложили, что сопротивление бандгрупп в Грозном полностью сломлено: освобожден последний дом и над городом поднят российский флаг.

Войска праздновали победу.

В наградных отделах уже готовились представлять за храбрость, мужество и отвагу.

* * *

Госпиталь для солдата – это дом отдыха, если не сильно болеешь.

А когда сильно: когда течет из-под тебя, когда из культи трубки торчат и гноится в больных местах, когда температура под сорок и под гипсом чешется нестерпимо, когда плоть молодая требует своего, а ты в туалет на костылях, а товарищ за дверью капельницу держит, тогда это военная тюрьма особого режима с запахом и тараканами.

Очнулся Иван на четвертый день.

Потолок перед глазами. Трещина по потолку молнией-зигзагом. Звон колокольный отовсюду, но тонюсенький, будто много колоколов, колокольчиков. Переливаются на разные лады. То вдруг свист. И снова – дон-н…

Забылся Иван, уснул.

Не видел, как люди в белых халатах стояли над ним, говорили, что наконец пришел в сознание солдат. Значит, выдюжит, жить будет. Теперь пусть спит, теперь сон ему самое полезное. Крепнет во сне солдат, раны его рубцуются.

Из Моздока отправили Ивана на Большую землю, определили в ростовский военный госпиталь. А там таких, как Иван, – что в плацкарте до третьего яруса.

Белые палаты, долгие коридоры.

Бродят по коридорам тени в синем госпитальном; кто на пружинах казенных бьется в бреду – гипсы ломает. Кого – отмучившихся – из реанимации сразу в холодную.

А которые, оклемавшись, слава богу, тянут папироски в кулак.

Накурят в туалете – не продохнуть. Ворчат нянечки-старушки. Медсестры мимо топ-топ, халатики с коленок разлетаются. Томятся раненые с таких видов.

Отоспался Иван – на всю оставшуюся жизнь выспался.

Днем в забытьи был почти всегда, ночью проснется и глядит в потолок: сквозь колокола и колокольчики думки в нем пробуждались, как ручейки весной.

Тает, тает понемногу.

Голову ему не повернуть – в бинтах тугих: спеленали – челюстью не двинуть.

Память Ивану отшибло напрочь – ничерта не помнил. Имя свое вспоминал, будто из глубокого кармана вынимал записку-подсказку, и все никак не получалось.

Но как ни странно, нравилось ему такое свое беспамятное чудное состояние.

Что-то далекое детское накрывало его: да не как фугасами – с воем и скрежетом, а добро так, по-тихому. Нежно голубит Ивана – будто мать по голове гладит. И голос мягкий задушевный: «Ну, куда ты, Ванечка, собрался? Я сама, все сама… Ты лежи, голубчик. Шош меня стесняться? Ну, глупый. Как дите, право слово. Дите и есть».

Ручеек вдруг широкой речкой потек – ясно все стало.

Темно в палате. Лампа синяя над входом. Перед ним, прямо у лица кудряшки в голубом ореоле – да такие пахучие, ароматные, что Иван аж задохнулся от удовольствия.

Но тут речка-ручеек – ему в пах. Давит туго. Надо Ивану – захотелось по малой нужде, он и дергается на постели, пытается встать. Кудряшки по лицу, по бинтам рассыпались, и руки на плечи легли – теплые, сильные, укладывают обратно.

– Застеснялся. Ой какая невидаль! – тот самый голос мягкий. – И чего ж там у тебя такого необычного?.. Лежи уж. Сама я, сама. Ну-ка. Вот так. Мочись, мочись. Ой, смешной какой ты.

Чувствует Иван, как заскользили эти сильные руки по его телу: по животу и ниже, туда, где стыдное у всякого мужчины. Стыдное, потому что немощное – стыдоба мужику от немощи. Сделали руки все правильно. Тужится Иван, а со стыда не может сходить: как судорогой свело мышцы, в голову даже отдало. Застонал он.

Руки те по животу его гладят. И отлегло.