Теперь, глядя на стоявшую у дверного косяка Цыганкову, я сознавал, что и статью она пошла в Валерию Борисовну. А та славилась своей фигурой и вызывала искренние мужские комплименты. Цыганкова в своих движениях – не знаю, по какой причине, но значит, нравилось – выказывала себя «гаврошем», «своим парнем», что тогда было распространено, или же ей было удобнее проявлять себя отроковицей, девочкой-подростком (о таких моя матушка говорила: «Тело еще нагуляет», мне же вспомнилась прочитанная в каком-то детективе фраза: «В ее теле угадывалось будущее совершенство женщины». «Фу-ты!» – поморщился я про себя). Она порой сутулилась, даже горбилась, принимала какие-то угловатые, острые позы, над заметками корпела сидя или лежа на полу. Теперь же я видел, что она рослая и, как мать, широкая в кости, пусть и худая. Дни стояли жаркие, сухие, и на ней был сарафан, я так подумал, но сарафан обтягивает грудь и бедра, а Цыганкова одеяние имела свободное, мешком, голубое, с розовыми цветами, из легкого материала, шелка, может быть, я не знаток, и оно открывало шею, плечи и колени Цыганковой. А я вспоминал линии тела Валерии Борисовны.

Цыганковой, видимо, надоела моя писанина.

– Это что, Послание к Коринфянам, что ли?

– Все. Держи, – смутился я.

А глаза ее смотрели уже не на записку.

– Это та самая солонка? – спросила Цыганкова.

– Какая – та самая?

– Номер пятьдесят семь.

– А-а. Да. Та самая, – подтвердил я. – Номер пятьдесят семь.

– Можно посмотреть?

– Пожалуйста.

Взяла Цыганкова солонку осторожно, даже с опаской, но сейчас же стала хозяйкой вещи, вытащила затычку снизу и пальцем поводила внутри птицы, сняла голову совы и вновь соединила ее с туловищем.

– Надо же, – удивилась Цыганкова, – фарфор, а крепится.

– Голова не только крепится, – сказал я, – но может и покачиваться. Мы это не сразу выяснили. И видишь, похожа на голову Бонапарта.

– Забавная вещь, забавная. – Цыганкова произвела покачивание головы солонки номер пятьдесят семь.

Я же глядел не на солонку, а на пальцы Цыганковой, длинные, тонкие, – «пальцы пианистки», говорят про такие. У нас в Солодовниковом переулке сказали бы: «пальцы щипача…» Глупость эдакая, отругал я себя.

– И ведь вместить в нее, – произнесла Цыганкова в задумчивости, – можно предмет не маленький…

– Да, – согласился я.

– И что, она все время стоит здесь?

– Да, здесь.

– А мне сказали, что ты ее держишь дома, – все еще раздумывала о чем-то Цыганкова.

– Нет, она все время стоит здесь.

– Ну ладно, – сказала Цыганкова. – Я пошла.

– Будешь ложиться, запри комнату изнутри, – посоветовал я. – Соседи мои могут быть и нетрезвыми.

– Не бойся за меня, – улыбнулась Цыганкова. – А дверь я до трех не запру.

15

Не помню, как я досидел в ту ночь до подписания номера. Меня била дрожь. Меня всегда воротит и даже смешит в текстах передача внутренних состояний персонажей физиологическими явлениями. «Сердце у него выпрыгивало из грудной клетки», «Кровь подступила к его щекам», «Волосы встали дыбом» и т. д. Ни разу не наблюдал я волос, вставших дыбом. Но дрожь меня била самым натуральным или самым физиологическим образом. После случая с солонкой меня довозили прямо к дому. Нынче нас везли троих: опять же Мальцева, Колю Шапиро (этого на Сретенку, в Панкратьевский переулок) и меня. Коля, человек бесцеремонный, сказал: «Что-то тебя колотит, ты меня трясешь!» Я ответил: «Действительно, бьет озноб, простудился. Сейчас приму малинового варенья…» – «И водочки…» – посоветовал Шапиро. «И водочки, – согласился я. – Если найдется…» Дрожь же била меня оттого, что я знал, что произойдет. Или что не произойдет. Я готов был отправиться ночевать к Косте Алферову или к Городничему. И в других местах меня бы приютили. «Что их напрягать? – сказал я самому себе. – Я переночую в сарае». Опять же нынешним молодым москвичам ничего не известно про сараи. А отапливались-то мы не газом, а дровами. Печки, печки были наши обогреватели и кормилицы. А стало быть, во дворах, на задах, все семьи имели дровяные сараи, обширные, восемь на два с половиной и в высоту два метра. Дрова по ордеру выдавали в сломанном позже Самарском переулке на складе, чуть выше также не существующего теперь стадиона «Буревестник», «Бури», самого домашнего и самого древнего в Москве (до революции – «Унион»). Оттуда дрова везли либо лошадью, либо грузовиком вверх, в наш переулок, там пилили, кололи (я с отцом) и т. д. К году, мной упоминаемому, печки у нас уничтожили и на кухнях поставили газовые плиты, но дровяные сараи оставались, уже без дров. Послевоенные летние месяцы были теплые, и многие коммунальники из-за тесноты жилищ ночевали летом в сараях и даже на их крышах. Я, естественно, имел в сарае раскладушку и теперь был уверен, что на ней и пересплю. Но ключ от сарая («Идиот! – бранил я себя. – Не мог держать в кармане!») лежал у меня в комоде. И стало быть, в комнату с Цыганковой, если она там была, мне обязательно надо было войти. Хотя бы на полминуты. «Войду и тут же выйду!» – приказал я себе.