Что ж, Скиап. Послушаем, что ты хочешь мне сказать. Может, у нее появились новые сплетни о Коко Шанель, ее старой сопернице? Эта мысль заставила меня улыбнуться. Как в старые добрые времена, полные злобы и веселья…
Нет. Не будет. Ничто уже не будет таким, как было раньше.
А потом я вспомнила о еще более давних днях, о долгих печальных днях, когда я еще не познакомилась со Скиап и когда, несмотря на молодость, думала, что моя жизнь уже закончена.
Англия, 1938 год
В жизни случаются моменты идеальных совпадений, когда звезды выстраиваются так, как нужно. Каждая обыденная деталь, начиная с подгоревшего утреннего тоста и заканчивая зацепкой на новых чулках, оказывается решающей, как будто сама вселенная становится вопросом, требующим ответа. И от этого ответа зависит вся ваша жизнь.
Остаться или уйти?
Такой момент наступил для меня 6 июня 1938 года.
– Тебе телеграмма, – сказал Джеральд, школьный медик, мой куратор и в прошлом мой шурин. К тому времени мы оба распрощались с любыми семейными узами, ограничиваясь чопорными приветствиями и холодными кивками, когда встречали друг друга в школьных коридорах или собирались, чтобы обсудить работу.
Телеграмма, лежавшая у него на столе, уже вскрытая, была из Франции. Поскольку я работала в школе, Джеральд решил, что любая моя корреспонденция касается исключительно работы и он имеет право прочитать ее. Но в этот раз он оказался не прав.
– От твоего брата, – добавил он, но не передал мне конверт. Мне пришлось протянуть руку и самой взять его со стола.
Приезжай в Париж. Хочу увидеться. Приехал из Бостона, буду тут все лето. Встретимся в кафе «Дё Маго». 9 июня. Два часа дня.
Чарли.
Я перечитала записку дважды, затем сложила ее и сунула в карман.
– Ты ведь не поедешь, – сказал Джеральд, отрываясь от папки с медицинскими картами. – Повидаться с братом.
Его взгляд был ледяным. Я не винила его за это и не была удивлена. Если бы ситуация была обратной, если бы я считала, что Джеральд виновен в смерти моего брата, я бы смотрела на него точно так же и даже хуже, взглядом дракона, дракона, который желает его испепелить.
– Не поеду? – переспросила я.
– Занятия еще идут. Семестр не закончился.
– Конечно, – кивнула я. – Вот заметки за неделю.
Я вела записи о девочках, посещавших мои уроки рисования, особенно о тех, кто болел, и Джеральд, будучи школьным доктором, прилежно их читал. Школа-интернат имела прекрасную репутацию в плане обучения и ухода за особенными девочками, теми, кто отличался серьезными и долговременными проблемами со здоровьем. У нас было несколько выздоравливающих от полиомиелита, неспособных уверенно ходить, которые нуждались в ежедневном лечении и физических нагрузках, и девочка с таким сильным заиканием, что она еле могла говорить. В школе они могли получать должное лечение, одновременно общаясь со сверстницами.
Ведение записей об ученицах было одним из пунктов моего контракта со школой. Взамен в контракт входило бесплатное жилье и питание, а также приличная, если не сказать щедрая, зарплата. Два года назад после похорон Аллена, когда я понятия не имела, как и где мне жить, эта работа казалась разумным решением. Предложение, поступившее от школы, было своего рода ответом и означало, что я смогу остаться там, где была счастлива с Алленом.
Передача этих заметок стала восприниматься как предательство учениц, подрыв их доверия. Искусство начинается как приватное исследование мечтаний и желаний, которое должно храниться в тайне до тех пор, пока художник не решит, что оно готово к аудитории. Мои заметки Джеральду выдавали те секреты, которые я видела в картинах и отмечала во время разговоров в классе. А что насчет тех темных уголков сознания, которые нужно оставлять лишь себе, тех таинственных закоулков, куда другие не могли бы вторгнуться со своими «следует» и «не следует», всякими фрейдистскими теориями и авторитетными предписаниями?