Всеволода подчас удивляла эта горячность отца: он мог рассвирепеть из-за какого-нибудь пустяка, а в серьезном деле всегда был спокоен и расчетлив, только до синевы бледнел и чаще обычного приглаживал волосы костлявыми длинными пальцами.
– Меньшевистская оппозиция приветствует разведку, – проворчал отец, заталкивая в чемодан свои распухшие от записей блокноты, – чай на кухне, там же селедочка и, не могу не похвастаться, деревенское масло – выменял на том «Орлеанской девственницы» с иллюстрациями Шаронтье… Кулачок посчитал обнаженную натуру порнографией, очень заинтересовался…
– Ты поужинал?
– Да.
– А мандат получил?
– Я получил листочек бумаги…
– Если с печатью и подписью – это и есть мандат…
– Да, там кто-то наследил в нижнем правом углу.
– Старичок, милый, – попросил Всеволод, – ты со мной, надо мной, над нами – шути, но, когда ты будешь ездить по Сибири, пожалуйста, воздержись. Не все, увы, обладают чувством юмора, а если тебя там посчитают контрой, то я ничего не успею сделать, потому что буду вне Москвы.
– Значит, диктатура пролетариата шутку подвергает остракизму?
– Нет… Отчего же?..
– В вашем теперешнем положении не до шуток.
– У тебя есть какие-то радикальные предложения?
– Это демагогично, Всеволод…
– Вопрос не может быть демагогичным. Как правило, демагогичными бывают ответы. Нет?
– Легче всего строить для себя баррикады из афоризмов, Всеволод. А ты вокруг посмотри! Почему вся та интеллигенция, которая зачинала основы социал-демократии, сейчас отринута?
– Ты сам себя отринул от практики нашего дела, папа.
– Я?! Ты говоришь… нечестно!
– Это опять-таки бездоказательно.
– Ты повторяешь все время – «бездоказательно»! Так докажи, что ты прав!
– Небо есть небо, солнце есть солнце, а земля есть хлябь, это очевидно, не нуждается в доказательствах. Я готов опровергать тебя, потому что ты, папа, стараешься убедить меня в том, что небо есть земля, а солнце – не что иное, как хлябь. Ты сейчас снова станешь говорить, что сначала мы предали марксизм, объявив красный террор контрреволюции, копируя, между прочим, Робеспьера, и теперь отворяем ворота капиталу, частнику, нэпману, а я буду отвечать тебе – это необходимо, и чем дольше мы не делали бы этого, тем критичнее становилась бы ситуация в республике. Ты станешь говорить мне, что запрещение газет меньшевиков, эсеров и левых кадетов неконституционно, а я стану спрашивать тебя: что нам было делать, когда на нас шли Деникин, Юденич и Колчак? Когда горит дом, надо тушить пожар, а не дискутировать по поводу того, чем тушить лучше: песком или водой. Ты, прости, папа, предлагал именно такую дискуссию. А мы дрались и тушили. И не потуши мы – Юденичи и Деникины вас, меньшевиков, вместе с нами на столбах вешали бы. Вы имели возможность начинать вместе с нами… Вы обиделись, вы раздумывали, вы упустили время. И вместо вас комиссарами стали матросы и рабочие, которые учились грамоте, подписывая приказы на расстрелы.
– Откуда в тебе столько холода, Сева? Столько сильного холода?
– Папа, я никогда не посмел бы спросить тебя: откуда в тебе столько легкой безответственности и ущемленного честолюбия?
– А спросил, – тихо сказал отец.
– Спросил… – Всеволода вдруг обожгло обидой. – А как нам было иначе? Взяли власть, провозгласили диктатуру, а потом увидели, что здесь не сходится, там трещит, – и в кусты? Бежать? Бросить все, от всего отказаться? Это жестоко было бы, папа! По отношению к людям, к России! К мечте, наконец! Ты меня тычешь носом в нашу повседневность, в бюрократизм, тупость, идиотизм, жестокость, сплошь и рядом темную, бессмысленную, необузданную, а мне это, между прочим, известно не менее, чем тебе, а куда как более!