– Я… смотреть эскизы будем здесь? – с запинкой спросил он.

Ларкин вспыхнула и тут же опустила глаза. От смущения и разочарования Дэниела бросило в жар.

– Да! – Она встала и пошатнулась. – Давай просто разложим их на шкафу.

Он успел ее поймать и поддержать. Ларкин вздрогнула, и он отошел. Она сосредоточилась на папке: расстегивала застежки и бережно раскладывала рисунки.

– Вот, – выдохнула она, поднимая и откладывая в сторону сначала один, затем второй и третий лист тонкой защитной бумаги. – Вот они. Правда, красивые?

Он встал рядом и невольно подивился малым размерам эскизов – листы были лишь немногим больше обычных писчих, – и тщательной прорисовке деталей простым карандашом, углем и тушью. На всех эскизах были изображены одни и те же полураздетые мужчина и женщина. Под каждым рисунком стояла подпись аккуратным мелким почерком:

КАК ИХ ОПОИЛИ

КАК ИХ НАШЛИ

КАК СЭРА ТРИСТРАМА УЗНАЛА ГОНЧАЯ

– Да. Да, очень красиво, – прошептал Дэниел, взглянул на Ларкин и восхищенно улыбнулся. – В самом деле, они прекрасны.

Дэниел обошел шкаф с обратной стороны, посмотрел на эскизы под новым углом и отчетливо различил намеченные художником, но впоследствии стертые линии: призрачные фигуры прислужников. В воздухе над ними Дэниел увидел чью-то едва зримую руку, сплетение тел и завиток плюща, форма которого повторялась в собачьем хвосте. Он просиял.

– Я понял, что ты имела в виду. Эти наброски совсем не похожи на его живопись. Они поразительно…

Он помедлил.

– Откровенны? – предложила Ларкин.

Дэниел засмеялся.

– Наверное, можно выразиться и так, – сказал он и выложил рисунки в ряд.

Приворот. Обнаружение. Узнавание.

Дэниел потрясенно и хмуро рассматривал работы. Почерк был хорошо ему знаком: характерный для Берн-Джонса синтез средневековой и романтической традиций, уверенные линии и ясноокие натурщицы. Однако рисунки были не просто декоративны: они вызывали оторопь. Причем поражала не обнаженная натура, не безупречная анатомическая верность, не позы – подчеркнуто эротичные, даже ожесточенные, – не то, что отнюдь не чаша с зельем символизировала околдованность двух любовников, и не отсутствие смущения или удивления на лице заставшего их лесника, и не жуткий образ гончей, которая была не собакой, а чем-то иным, отвратительным, заставившим Дэниела отвести взгляд. Да, безусловно, все эти подробности добавляли рисункам странности. Однако коробил не контраст между знакомым изобразительным стилем и его неожиданным применением, не шок, какой испытываешь, обнаруживая секс вместо подсолнухов.

Потрясало другое: каждый рисунок был пронизан таким мощным и неукротимым вожделением, какого Дэниелу испытывать еще не доводилось, притом вожделением так и не удовлетворенным. Оно вдруг захлестнуло его самого, взыграло внутри, как сновидение, которое было благополучно забыто и вдруг вспомнилось, затмило собою явь и сделало невыносимой саму мысль о бодрствовании; именно это дистиллированное влечение на грани с отчаянием стеснило ему грудь и захватило дух.

Ларкин в этот миг склонялась над третьим эскизом: сценой Узнавания.

– Действительно, среди его работ были весьма эротичные, – произнесла она. – У всех мастеров той поры они были. Об этом как-то забываешь. Многим кажется, что викторианцы были сексуально закрепощены, фригидны или…

Она взглянула на Дэниела и улыбнулась.

– Словом, ты понял. Может быть, нам претит сама мысль… Это все равно что представлять, как родители занимаются сексом на кухонном столе.

– Ай-ай-ай! – Дэниел укоризненно погрозил ей пальцем. – Да брось! Ты не можешь отрицать, что его эскизы ошеломляют… Взять хоть эту…